смерть от голода
Л
Лиса А
эх, я вообще не обманываю: во-первых фантазии мало, во-вторых - лень и скушно, в третьих- забываю, потом сразу если чо- спалюсь.
поэтому либо отмалчиваюсь , либо говорю как есть
поэтому либо отмалчиваюсь , либо говорю как есть
себя
Боюсь, что самое бессмысленное - это обманывать себя. Разрушительно. Ключ говорит, именно про то, что _есть смысл обманывать_. Смысла - нет.
U
20 Мая 2011 15:44
Ващще супер
Ващще супер
Большое спасибо! Особенно ценно, что это как раз из нынешнего моего периода. Не давнишнее.
Ключ, у меня к Вам вопрос: Если Вам как раз скучно, не развеять ли скуку тем, чтобы начать развивать тот проект с книгой текстов Натуси? Вы обещали заняться. Хорошее было бы дело.
к
ключ
история такая..
с одной стороны, обещал - надо сделать...
и мне жутко стыдно по этому поводу... что проорала, как тот петух, и замолчала...
но...
я прочитала ВСЁ Натусино, что нашла... так вот...даже не знаю, как сказать-то... после 4-5 прочтений мне как-то... не восторг...
вот...
и я не знаю, как дальше поступить...
с одной стороны, обещал - надо сделать...
и мне жутко стыдно по этому поводу... что проорала, как тот петух, и замолчала...
но...
я прочитала ВСЁ Натусино, что нашла... так вот...даже не знаю, как сказать-то... после 4-5 прочтений мне как-то... не восторг...
вот...
и я не знаю, как дальше поступить...
к
ключ
в смысле ссылками или названиями?
или текстами прямо?
или текстами прямо?
Да дело же не личной оценке литературных достоинств, а в памяти.
Я в первом классе училась в одной школе, после второго класса перешла в девятку. На мой день рождения моя первая учительница преподнесла мне переплетенный альбомчик рисунков моих бывших одноклассников. Было бы глупо давать им какую-то художественную оценку, зато какая память...
Кстати, в моих одноклассниках в большинстве своем мои первоклассники, а вовсе не те, с кем я проучилась девять лет, а кое с кем еще и пять лет института.
Так и с Натусиной книгой. Главное, что мы помним. Мне было бы приятно держать в руках небольшой томик.
Мои предложения все еще в силе.
Я в первом классе училась в одной школе, после второго класса перешла в девятку. На мой день рождения моя первая учительница преподнесла мне переплетенный альбомчик рисунков моих бывших одноклассников. Было бы глупо давать им какую-то художественную оценку, зато какая память...
Кстати, в моих одноклассниках в большинстве своем мои первоклассники, а вовсе не те, с кем я проучилась девять лет, а кое с кем еще и пять лет института.
Так и с Натусиной книгой. Главное, что мы помним. Мне было бы приятно держать в руках небольшой томик.
Мои предложения все еще в силе.
к
ключ
ну ок...
давайте реанимировать идею...
====================
Немного о себе - любимой
Рассказать о себе… и немного… Нет уж, одно из двух - или о себе, или немного! Ладно, попробую.
Итак, она звалась Татьяной. Ни красотой сестры своей, ни свежестью её румяной не привлекла б она очей… хм… что-то меня не туда занесло… извините. Лучше я попытаюсь изъясниться в привычном бюрократическом стиле.
Автобиография.
Я, Натуся, она же Наталья, она же Натаха, она же Киса, она же Прокурорша, она же Мама, она же Натали, она же Мадам, она же Миссис, она же Фройляйн Н. etc, etc… родилась 22 октября 19… а так ли важен, вообще-то, год рождения? По-моему, более важен сам факт. Тем более, что говорят, женщине столько лет, сколько ей самой хочется.
Удовольствие родиться я имела в прекрасном и всегда мною любимом городе Екатеринбурге, который в ту пору всё еще был обозван Свердловском, что, впрочем, не делало его менее любимым.
Нет-нет, родившись, я не застала уже, к счастью, в живых отца всех народов и друга всех детей, поэтому вряд ли вы сможете найти в моей биографии следы той эпохи, хотя, безусловно, всё в мире относительно, и эпоха - нынешняя ли, прошедшая ли, влияние на человека так или иначе оказывает.
Мои детство и отрочество пришлись на чуть более позднее время, восход и расцвет которого был определен некоей лысой личностью, постоянно шнырявшей по миру в зарослях кукурузы разных сортов, и которое чуть позже стало называться временем застоя, руководимым довольно долго густобровым благодушным дядькой, любившим страстно целоваться с генсками компартий всех стран.
"Мы-ы-ы - дети Га-лак-тики…"… блин, нет, мы всё же были детьми эпохи застоя.
Из воспоминаний детства наиболее яркими стали:
- постоянные дымы над местом проживания, поскольку барак, в который новорожденную меня принесли из роддома, был окружен заводами;
- красавец Фидель на трибуне на площади 1905 года рядом с ярко блестевшей на уровне его плеч лысиной советского лидера;
- первая школа и первая учительница, а также яркий алый галстук, гордо реющий на ноябрьском ветру на моей цыплячьей шейке в пене кружевного воротничка…
Чуть позже вехами стали молодой тогда и ужасно красивый Крапивин, подписавший лично несколько своих книг для меня; грустный и влюбленный в Урал Рябинин - при всём моём неадекватном отношении к поэзии как жанру, рябининские стихи меня почему-то всегда трогали…
Моя любовь к кубинскому вождю стала, похоже, тоже своеобразной вехой - любовью на всю жизнь к Кубе (на которой, надо сказать, я так еще и не побывала), которая подогревалась (любовь, а не Куба) запойным чтением всего, к Острову Свободы относящегося и что возможно было найти в те годы напечатанным в СССР. Мачо Фидель (впрочем, слово "мачо" пришло в обиход много позже), будучи любимцем всех прогрессивных сил планеты, стал для меня олицетворением всего нового и светлого, а также, в какой-то степени, эталоном мужской красоты. Кроме алого, у меня появился и бело-голубой сатиновый треугольничек - кубинский галстук, который я берегла как зеницу ока…
Так, что-то я снова отошла от стиля и повело меня куда-то в лирические дебри детства. Вернемся к нашим баранам, то есть, скорее, к овце, а еще точнее - к Лошади, которая я и есть по гороскопу, являясь по совместительству еще и Весами. На чем мы там остановились? Ага, детство прошло… ну ладно, у всех оно рано или поздно кончается.
Юность моя является, возможно, примером, как не надо жить. Не в полном, конечно, смысле, но - когда приходит, как полагается, некоторая житейская мудрость, возникают мысли, что нужно было то-то или то-то делать иначе… но увы, поправить уже ничего нельзя.
Поступление на иняз в пединститут, почти моментальный - месяцем позже - уход из него, потом - на почти три долгих года "та заводская проходная, что в люди вывела меня"… Оборонка... Опыт первых пьянок, первых флиртов, первых поцелуев (вот ведь никак без ма-аленького, но вранья! Первые поцелуи были в 9 классе!). Родной оптико-механический завод дал понятие о евреях, о которых как-то никогда не думалось отдельно или иначе, чем о других нациях, а также о том, какими бывают хорошие и плохие люди (как будто я не знала до этого таких градаций!), как держать в руках паяльник, как можно вывозить за литр спирта всё, что тебе нужно, машинами (не о себе, увы…). В общем, трудовую и жизненную закалку я начала проходить именно на этом славном ристалище.
Вперемешку с заводом были курсы немецкого и просто подготовительные в институт, чтобы не забыть школьную программу… поступление на вечерний на факультет журналистики в универ и тоже бросание - правда, не сразу, а уже аж на 3м курсе … двух-трехразовое в неделю обязательное посещение кабаков типа "Киев" и "Шишка" (так называли в молодежной среде тех лет ресторан "Кедр", ставший впоследствии "Океаном"). "На Варша-аву, на Варша-аву, на Варшаву па-адает дождь…" - старательно выводил солист небольшого ансамблика. Его забивал хрипловатый - вовсе не Маккартневский голос другого солиста: "Лэт ит би, лет ит би-и…"… бутылочка легкого винца, очередные влюбленные глаза напротив… отпуска, проводимые у моря… любови - побольше и поменьше, но все - по-своему настоящие…
Потом в моей жизни появился Аэрофлот. "А вот идёт, вся в синем, стюардесса как принцесса, надёжная как весь гражданский флот…" - не знаю, откуда во мне эта тяга к перемене мест и путешествиям, но я - "мечтала о морях и кораллах, я поесть хотела суп черепаший". Доронинская Наташа-стюардесса в "Еще раз про любовь" сводила меня с ума - я находила её в себе и себя в ней…
Действительность была несколько иной, разумеется, не только романтикой жил Аэрофлот, и тем не менее, я ужасно любила свою работу и гордо себя демонстрировала в новом для себя качестве - бортпроводника, стюардессы. "Ведь она сегодня здесь, а завтра - будет в Осло…" - мне всегда хотелось повидать мир, и Аэрофлот был шагом к этому.
Говоря сухим языком биографий НСДАП - характер у меня всегда был нордический, твердый. В порочащих связях замечена не была, хотя периодически в них с удовольствием (а иногда и с разочарованием) состояла.
Невзирая на довольно бурную, но не особо продуктивную жизнь, встретила в ней замечательного человека - своего первого мужа, с которым прожила много-много лет и рассталась только по собственной глупости (кто никогда не делал глупостей - пусть первым бросит в меня камень!). От этой большущей любви, нежности, спокойствия и уважения родился наш единственный и неповторимый сын: красивый и спокойный нравом - в папу, и умничка и способный к языкам, с тягой к путешествиям - в маму.
Потом была другая работа - вместе с мужем мы мотались по Союзу по командировкам (до рождения сына, естественно), усиленно создавая материальную базу для собственного будущего и одновременно повышая благосостояние страны, помогая ей осваивать Север.
Позже была долгая и, в общем-то, не так чтобы любимая работа в армии, но получение cобственной квартиры было нужнее командировок, а через вояк сделать это было проще. Одновременно были замечательные пять лет юридического института, после чего - престижная должность во власти по его окончании. Всё это совпало с перестройкой, бурями в общественном сознании, пресловутой гласностью, задорными речами Минерального секретаря и его же проколами, изменениями некоторых институтских программ, второй - вечерней работой - со студентами в своей же альма матер… жить было интересно, хотя порой и трудно (а кто обещал, что будет легко?!).
Работа в структурах тогдашней власти дала возможность практически сразу же обзавестись мне - невыездной по случаю прошлой работы на оборонном предприятии и в армии - загранпаспортом. И вот тут-то я поняла, что моим основным призванием были всё же путешествия! Невзирая на престижность работы чиновника моего масштаба, я решилась на очередную перемену в моей совершенно благополучной по всехным меркам жизни: я ушла из власти и стала совладельцем небольшой турфирмочки. Дай Бог каждому повидать в жизни столько чудесного, сколько довелось мне в моих путешествиях!!! Это - отдельная песня и отдельные истории.
Как факт биографии, я должна сообщить, что в одном из моих путешествий я встретила, как мне тогда показалось, мечту моей жизни… Да, что делать, благополучная сытая семейная жизнь тоже может однажды стать толчком к чему-то… "Серебро на висках, золото в карманах и сталь в штанах" - прошу прощения за такого рода банальное отступление, но мужик именно из этой поговорки (из анекдотной серии "Что такое настоящий мужчина") буквально ворвался в мою жизнь однажды тихим теплым южноафриканским вечером… И вот я уже пятнадцатый год делю практически всё моё время именно с ним, подрезав свои шикарные крылья и превратившись в его половину, несомненно, лучшую.
За долгие годы моей заграничной жизни я узнала о себе много нового и интересного, о чем лучше разговаривать в приватных беседах, а не в этой - почти официальной биографии. Много было и хорошего, и такого, о чем говорить вообще не хочется, но - как бы там ни было, сейчас я живу в Соединенных Штатах Америки, коих гражданином, каково и российским, являюсь, работаю в государственном учреждении, имею мужа (да-да, того самого - из трех металов, из которых желтый, по сути, оказался мифом), дом, четыре машины и прочие блага цивилизации, как и положено нормальным работающим людям в западном мире. Счастлива ли я? Ну, во-первых, я думаю что этот вопрос мы сможем пообсуждать при обоюдном желании в отдельной теме, чтоб не засорять биографию, а во-вторых, счастье - понятие очень относительное, не правда ли?!
Наверное, на этом можно снова поставить многоточие, к которому я, как вы, вероятно, уже заметили, питаю слабость… Биография моя продолжается, изменения будут в нее вноситься в порядке их поступления - всё как полагается!
Прошу учесть, что согласно статистике, заслуживающими доверия считаются те сведения, которые состоят из правды по крайней мере на 33%.
Целую и люблю всех
======================
Настроение №278
Окутана мороси млечностью
Стою в ожиданьи движенья.
Красное око вечности
В лужах дрожит отраженьем.
Шуршат монотонно дворники,
Дождь-узор на стекле как вышитый.
Прохожие словно затворники
Под зонтов блестящими крышами.
Ночь без сна и компьютера,
Мыслей сквозных паутина:
Настроенье... погода... Родина...
Муж... разлука... рутина...
Ощущаю себя парией,
Да и небо так горько плачет...
Что же, черт возьми, за авария
У машины, отмеривающей неудачи?!
Любовь в наследство
- Наследство, говоришь?! И какое же это наследство, позволь тебя спросить? Что он мог там мне оставить, этот блудный родственник-эмигрант, которого я в жизни видела однажды... нет, вру, дважды - в младенческом возрасте и в свой шестнадцатый день рождения, когда он проездом, уже насовсем уезжая из Парижа в Гонолулу, решил навестить свою старушку-маму, ну, и заодно случайно встретил там у старушки свою троюродную племянницу - меня... Таки я тебя спрашиваю - ЧТО ЗА НАСЛЕДСТВО?! Не знаешь еще, не дочитала?
А как ты вообще об этом узнала? Из письма? Какого письма? Кому? Нашла? Где? Почему ты полезла на антресоли? Кто и когда туда лазил в последний раз? Ты не знаешь? Таки я тебе скажу: в последний раз туда залезал лет десять назад твой дедушка, который искал в старом валенке заначенную бутылку казахского коньяка, подаренного ему коллегами при уходе на пенсию тридцать лет назад. А ту бутылку его правнук - да-да, твой дорогой сынок - уже давно оприходовал на своем дне рождения со своими же приятелями! Нет, казахский! Я пока еще в своем уме и могу армянина отличить от казаха! Помню, в молодости за мной ухаживал один армянин и он... м-да... При чем тут вообще армяне, кстати?! Почему я не сказала об исчезнувшей бутылке дедушке? А зачем я буду лишать пожилого человека радости поиска и эмоций разочарования? В его возрасте иногда полезно встряхнуться, шоб он был у нас всегда здоров!
Так... читай! Я сказала, читай - я всё хочу понять сама! Ну, какие яти, о чем ты говоришь?! Ну, яти, да... это все же старинное письмо, как ты понимаешь. Подожди, яти и еры отменили в восемнадцатом году, кажется... А шестнадцать мне было в... Впрочем, это неважно, я все еще хорошо себя чувствую! Надо сказать, он всегда был эксцентричен и любил напустить тумана. Не разбираешь почерк? Про наследство ты уловила уже даже с ятями и неразборчивым почерком - читай, давай, не испытывай мое терпение, оно не бесконечно.
Ну, чего ты там бубнишь?! Переходи к главному!
Боже мой, Боже мой... Неужели он так и написал: "моей любимой троюродной племяннице"?! Нет, я его, конечно, тоже по-своему любила...
Не придирайся к моим словам, тебе не понять, как дороги были всегда друг другу все мои родственники! Да, дороги! В самом прямом смысле слова - иногда твой родной внучатый дядя, мой любимый братец настолько проигрывался в карты, что занимал деньги у всей родни, чтобы отдать долг... Ты знаешь о том, что карточный долг - это долг чести?! Ну конечно, откуда тебе знать про карты и долги! Вот, помню, когда я... впрочем, вернись к этому барану! Какому барану? Никакого неуважения, это я образно - читай письмо!
Милый... милый... как все же он был образован и утончен! Я бы, наверное, могла в свое время выйти за него замуж, если бы не разница в возрасте в двадцать лет, ну, и этот пройдоха - твой дедушка! Но почему он сам никогда мне не написал? Написал? Мне???!!! Какое письмо? Это вот самое письмо - мне?! Где ты его нашла? На антресолях?! Кто его туда положил? Нет, конечно, я понимаю, что ты этого не знаешь, если я сама этого не знаю! Ну, читай дальше!
Боже мой, таки он, оказывается всегда меня очень любил... и не просто как троюродный дядя... Боже мой! Я могла бы жить давным-давно в Париже или Гонолулу! И лиловый негр бы подавал мне манто... Не в Гонолулу негр был? А где же? В Сингапуре? Ну, пусть не в Гонолулу, что ты вечно перебиваешь со всякой ерундой? Там главная мысль - манто! Так что там про наследство? А-а-а-а... он оставляет мне навсегда свою любовь! Он мил, мил, я всегда это чувствовала!
Какое прекрасное чувство - знать, что тебя любили всю твою жизнь! Я счастлива! Так ему и передай... Что? Он давно умер? Почему ты мне не сказала этого сразу? Вот всегда ты морочишь мне голову! Сказала? Когда? Ты сказала, что письмо с ятями? И это, по-твоему, должно означать, что человека, который меня так страстно любил, уже нет в живых?! А-а-а... ну, да... наследство - это обязательно, когда кто-то уже умер... конечно... ты права, дорогая. Ты всегда права. Хорошо, я поцелую дедушку от тебя. Да. Я тоже тебя люблю. Спасибо, что позвонила.
======================
Моменты
Жизнь меня бросала в разные вагоны.
Как же я устала покидать перроны…
Я уже хлебнула досыта пространствa
И теперь мне нужно только постоянство...
«Ли-ия! Ну посмотри же на мою дочку, наконец!» – я уже знаю этот голос, это голос моей матери. Мне вовсе не хочется открывать глаза, тем более, что в первые несколько недель жизни я всё равно вижу всё в перевернутом изображении, но голос протяжен и достаточно громок. Глаза придётся открыть, что я и делаю, стараясь надеть выражение лица, соответствующее моему представлению о предстоящем знакомстве.
Лия - младшая мамина сестра, не самая младшая, а самая старшая из младших. Старшая из детей в семье- моя мать, Лия – вторая. Может быть потому, что разница в их возрасте небольшая – немногим более полутора лет – Лия явно не признаёт старшинства сестры и очень независима.
Я стараюсь рассмотреть получше подошедшую к кровати девушку и, наверное, эта попытка выглядит со стороны не очень красиво, потому что пухлые губы Лии искривляются иронически, и я слышу, как она говорит: «У-у, Маланья!».
Я еще не решила, обидеться ли, или уж оставить всё как есть, но я знаю точно, что зовут меня вовсе не Маланья, что я – девочка, что у меня есть близкое существо, которое меня кормит, и все окружающие называют её Диной - это моя мать. Уже знаю, что помимо неё вокруг меня появляются ещё несколько лиц с различно звучащими голосами – это моя теперешняя семья: Лия, Виталий, Светлана, Валерия и, конечно же, Бабуля! Некоторые лица вижу только однажды – наверное, соседи заглянули «на новенького».
Я не понимаю еще очень и очень многого, но уже знаю из окружающих меня разговоров, что я не просто обычный какой-то там ребёнок, а дитя, принесённое в подоле, безотцовщина, выблядок, в общем. Не могу сказать, что всё это меня хоть как-то беспокоит, потому что чувствую, что меня всё равно уже любят и даже немножко балуют, а если кто ещё не любит, ну и что – значит, полюбит позже, почему-то я в этом совершенно уверена.
**********************
Почему-то когда кто-либо рассказывает о детстве – оно непременно должно быть розовым. Если уж говорить о моём детстве – оно было не розовым, а абсолютно и невозможно многокрасочным, во всяком случае, когда я о нём вспоминаю.
Тускло-электрический цвет вечеров в восемнадцати-квадрато-метровой комнате в бараке, где живёт вся моя семья – семь человек. Необъяснимо жёлто-багровые закаты летом, когда можно посидеть под Бабулиным крылышком в подобии гамака, страннейшим образом прикрепленного к забору в маленьком палисадничке перед окном. Хотя, почему необъяснимо: я уже давно взросло понимаю, что этот чудесный цвет закатов иногда зависел в оттенках от количества и качества дымов от окружающих бараки – наш и соседний – заводов и заводиков.
Справа, если сидеть в палисадничке спиной к окну комнаты, дымил днем и ночью огромный Вторчермет, и в дырки отгораживающего заводскую территорию от барачной забора можно было постоянно видеть высоченные кучи переливающейся на солнце синевато-чёрной металлической стружки и невообразимо богато мерцающие золотом горы металлолома – не золотом, конечно, а попадающимися среди ржавья полосками меди и латуни.
Иногда хозяйственные мужички из наших бараков выламывали из этого забора пару-другую досок, вернее, не выламывали, а подламывали: доски висели на одном гвозде и со стороны не было видно этой диверсии. На Вторчермет что-то для переплавки привозилось иногда в деревянных и фанерных ящиках, содержимой направлялось либо в цех с постоянно открытой огромной дверью, откуда то и дело всполахивало живым огнём, либо в кучу металла на территории, а ящики просто-напросто сжигались тут же во дворе.
Поскольку бараки наши отапливались дровами – в каждой комнате была печка с металлической плитой, а за дрова нужно было платить, да еще заботиться о том, где их взять и как привезти - проблема дров всегда была для всех наших «барачников» очень насущной. Мужички, подломив доски, вечерами – меньше надзора – лазили через дыру в заборе на территорию завода и таскали на себе по несколько ящиков, которые впоследствии разбивались ими на досочки, складывались в аккуратные поленницы и очень ценились хозяйками, потому что эти «дрова» были чистыми, сухими и жарко горящими – самое то для растопки, например.
Заводское начальство старалось не замечать этого самоуправства, но иногда забор всё же ремонтировался: с заводской стороны вколачивались огромные гвозди в ходуном ходящие доски, забор становился монолитным «навеки», что не мешало нашим умельцам на следующий же день вытащить и прибрать эти гвозди и – лаз был готов для следующих вояжей.
Нам, детям, вообще-то, строго запрещалось лазить на заводскую территорию: подъёмные краны с огромными магнитами, железный грохот, огромные костры из сжигаемых ящиков – разумеется, это не было местом для детских игр, но как-то так получалось, что мы тоже иногда принимали участие в хозяйственных заготовках дров, а иногда просто втихаря от взрослых проникали в запретную зону и возвращались оттуда с драгоценностями типа блестящих никелированных шариков от подшипников, полированных латунных пластинок или с какими-то запчастями от каких-то автомобилей, которых у барачных отродясь не бывало, и, следовательно, совершенно бесполезными.
Вторчермет был огромен, и основная масса дымов от его деятельности шла прямёхонько на наш дворик, огородики и палисаднички, коих было по десять с каждой стороны обоих бараков – по одному на семью.
Помимо Вторчермета помогали загрязнять окружающую среду табачная фабрика, большой кирпичный завод, завод дефибрерных камней (никто из нас понятия не имел, что это за камни такие - дефибрерные, но слово было красивым), камвольный комбинат и множество других предприятий. Район наш был от центра отдаленным, сугубо промышленным, и я не думаю, что в те годы кто-то очень беспокоился об экологии, все эти заводы и заводики дымили вовсю.
Хозяйки, стирая белье во дворе, матерились по поводу ветра, потому что результаты иной раз были просто непредсказуемы: если ветер подует со стороны Вторчика – может и обойдется, не почернеет бельё на веревках, а вот если с Кирпичика задует – придется полоскать, а то и стирать заново, потому что красно-коричневая пыль оставит на влажном белье тигровые полосы.
Стирка, между прочим, была в моих глазах чем-то веселым, почти праздничным (особенно, если это была не наша стирка). Барачные бабы стирали летом не дома, а во дворе, на довольно большом дощатом помосте, на котором размещались под углом две широченные деревянные лавки – удобно было ставить тазики с бельем, и хватало места, куда положить только что отстиранное и отжатое. А ещё иногда по обе стороны лавки ставились полные мыльной воды цинковые детские ванночки, в одну из них загружался свернутый рулоном половик – «дорожка», как их называли. Один конец дорожки клали на лавку и шоркали очень твердой щеткой, постепенно перемещая всю дорожку в ванночку на другой стороне.
Иногда стирать приспичивало нескольким хозяйкам одновременно, и тогда дощатый помост превращался в своеобразный клуб – три-четыре женщины, работая, обычно громко переговаривались, обсуждая все насущные дела, сплетничая и переругиваясь, и все, кому доводилось по какой-либо причине проходить мимо или просто сидеть на барачном крылечке или завалинке, становились либо участниками, либо невольными свидетелями и выслушивателями всех местных новостей.
Мы – дети – обычно крутились тут же, пуская щепочные кораблики с газетными парусочками по мутно-мыльным ручьям выливаемой хозяйками воды, или с визгом носились друг за другом, когда кто-нибудь из стиравших, подключив шланг к неподалеку стоящей колонке с водой, щедро поливал-полоскал дорожки и заодним шутя направлял струю воды на зазевавшихся… Всё это вместе создавало неповторимо веселую обстановку, иллюзию праздника Нептуна, так популярного в то время в пионерских лагерях.
К краскам детства добавляются в памяти почему-то постоянно желтые головки одуванчиков, зеленые «калачики» – до сих пор не знаю, что это было за растение, но мы собирали их в ладошки, немного обдували или, если никто из взрослых не видел, бежали к колонке и, брязгаясь, мыли эти «калачики» под струёй холодной воды. О, как божественно вкусны были прохладные, с детский ноготь величиной, зеленые колечки !
Ближайшим к колонке огородиком был Вассин, как его называли, огородик. Тётка Васса была, как я теперь понимаю, самой образцовой садовницей и огородницей из всех барачных. Еще только начинали завязываться плоды и ягоды на всех чахлых огородных кустиках, а через щели в Вассином заборе по дороге за водой к колонке можно было лицезреть багрово просвечивающие первые ягоды малины, и было очень большим искушением проходить мимо, делая вид, что тебя это совершенно не касается.
Вообще-то Вассино семейство недолюбливали, они считались «богатыми», поговаривали, что из бывших кулаков. Все остальные семьи в наших двух бараках были не то, что пролетарскими, но уж точно не богатыми. Бараки эти были построены в тридцатые годы, как временное жильё для строителей всех окрестных заводов. Позже, во время войны, к временщикам добавились люди, эвакуированные с заводами на Урал с Запада, перемещенные немцы с Поволжья, много было пришлых из деревень – в пятидесятые годы народ шёл в города: работа, какое-нито жильё – эти перспективы были всяко лучше рабского колхозного бытия. Люди оседали, женились и выходили замуж, рожали детей… Как-то так получалось, что вся жизнь всех была у всех же на виду, как в небольшой деревне, потому что в наших двух бараках и жило-то около сорока семей. Бараков, вообще-то, было очень много, весь наш посёлок Новострой состоял из них, но наши два были обособлены, отрезаны от центральной части поселка и жили своей жизнью.
Когда я уже училась в школе, которая была тут же, за забором возле водяной колонки, отделенная от бараков этим самым забором и школьным садом, мне как-то не приходило в голову, что все мы – очень разные. Одних только национальностей было ого-го сколько: русские, татары, башкиры, немцы, греки, евреи, поляки… Много-много позже, уже будучи взрослой, встречая изредка бывших соучеников, я узнавала новости – кто-то давно в Германии, кто-то эмигрировал в Израиль, кто-то – в Америке…
***********************
Барачные жили если не дружно, то все равно как-то общно. Праздники отмечались шумно, во дворе собирались мужики, судачили о разном. Женщины суетились по хозяйству – на столы несли кто что мог – соленые огурцы, капустные пироги, вареные яйца, пучки зеленого хрусткого лука, толсто порезанные колбасы, и, конечно же, собственноручно приготовленные настоечки и наливочки самых разных цветов и оттенков (водка в счет не шла - её, само собой, покупали и пили много). Выпив, народ начинал разборки – кто кого когда обидел, чья баба украла у чьей из огорода пучок редиски или морковки… Красные потные лица, запах водки и лука, старающиеся утихомирить мужей, нарядные женщины в бусах…
Наша соседка тётя Оля всегда начинала запевать частушки в эти моменты: «Й-эх, ду-ура я, дура я проклятая! У ево четыре дуры, а я - дура пятая…». Народ смеялся, обстановка разряжалась, и уже кто-нибудь другой подхватывал:«Ой, ду-ура ты, дура из картошки! Дура,ты ему дала - да протянула ножки!». Потом неизменно следовали «Уральская рябинушка», «Калина красная», «Лучинушка»… Потихоньку наступали сумерки, люди разбредались по своим комнатушкам, но то и дело вспыхивали пьяненькие перебранки за стенкой с одной стороны, или вдруг заполошно начиналась бравая песня – с другой…
В такие «гулеванные» дни дети могли получить всё, что хотели (ну, почти всё). Кто-то начинал канючить лишнюю денежку на кино или на мороженку – родители, как правило, не отказывали,тем более, на глазах у соседей.
Моя Бабуля приглашалась на эти посиделки в качестве почётного гостя. Среди нашего барачного люда она считалась «сильно грамотной», «интеллигенцией» – причем слово «интеллигенция» произносилось действительно с уважением. Впрочем, она и была очень интеллигентной особой. Работала она учительницей начальных классов в местной школе, многие из барачников учились у неё, а потом учились их дети, а у некоторых и внуки. В случае споров прибегали к ней, просили рассудить «грамотно». Иногда она помогала написать («сочинить» - как там говорили) письмо в милицию или в суд кому-нибудь из местных баб, жестоко побитых благоверными после тех же гульбищ.
Пропойца-старичок – наш сосед из квартиры напротив, постоянно сидевший на корточках возле своей двери и нещадно дымивший вонючей «козьей ножкой», пугал иногда нас - расшалившихся и бегающих взад-вперед по коридору (а что было делать, когда шёл, например, дождь на улице и невозможно было выйти на болотно-грязный, с мутными потоками от местной размытой помойки, двор?!) – вот, мол, чичас Нина Киськинтиновна-то выйдет, дак она на вас в суд-то и напишет…
Частично уважение к Бабуле падало и на меня, хотя, если честно, иногда это просто мешало быть такой же, как все барачные дети. Дело в том, что Бабуля, будучи уже на пенсии, то и дело всё же подрабатывала в школе, подменяя коллег, которые иногда болели или уходили в отпуска. После уроков она приносила домой горы тетрадей, которые нужно было проверять – правописание, арифметику, и, поскольку я практически всегда училась на «отлично» (во всяком случае, в начальных классах), она иногда доверяла мне приложить руку к этому занятию, особенно, если сама же меня и проверяла пару-тройку раз в течение этого процесса.
Если я находила ошибки, Бабуля, перепроверив и удостоверившись в моей правоте, подчеркивала их, исправляла и ставила оценку сама. Если ошибок не было – мне разрешалось собственноручно поставить «пятерку» в чью-либо тетрадь. Иногда это были тетради ребят из нашего двора, и надо понимать, что я, выходя во двор после проверки тетрадей, становилась своего рода местной «звездой» – кое-кто старался подлизаться ко мне и выведать свою оценку заранее, не дожидаясь завтрашнего школьного дня.
Бабулечка, миленькая моя, столько лет уже прошло, как нет тебя, не к кому уткнуться в мягкое теплое плечо, «пободаться» - как ты это называла, а я всё скучаю по тебе, и, кажется, чем дальше, тем сильнее… как пел Розенбаум «…и больно так сжимает сердце желание внучатами побыть».
*********************
Коль уж речь зашла о школе – кому-то может показаться странным, но школу я любила. Надо сказать, что в те годы существовало правило: дети должны были учиться с семи лет, и, если не хватало хотя бы недели до полных семи (скажем, день рождения был 7 сентября) – автоматически «первый раз в первый класс» переносился на год позже. Мой день рождения – в конце октября, то есть, не было и речи, чтобы принять меня в школу еще годом ранее наравне с семи-восьмилетками. Но тётки мои, играючи, научили меня читать и писать лет с четырех, и посему учиться меня все же взяли, когда мне было шесть лет - вопреки существовавшим правилам, а может, еще и потому, что Бабуля работала в школе, а моей первой учительницей стала ее близкая приятельница.
Учиться мне нравилось, хотя многое было просто неинтересно, вернее, уже знакомо. Видя это, педсовет решил попробовать меня перевести сразу во второй класс в самом начале моего первого учебного года. Я, конечно, не знаю многих подробностей, но хорошо помню, как меня просили в школе незнакомые учителя из других классов и какие-то люди из страшного заведения под именем Районо почитать им вслух совершенно незнакомый для меня текст (о, это дело я всегда очень любила!), порешать задачки повышенной сложности и просто поговорить с ними.
Потом все восторгались масенькой умненькой девочкой, которую вполне можно было бы взять и на программу третьего класса, но уж очень я была маленького росточка и возраста. Программы-экстерн тогда особо не поощрялись и не практиковались повседневно, ничего революционного в системе образования не происходило, поэтому меня решили «не трогать» и «дать мне развиваться» в соответствии с моими физическими данными… Я особо, впрочем, не расстраивалась, потому что перспектива оставить уже понравившихся одноклассников и любимую учительницу в обмен на великовозрастных и сильных второклассников или – о, ужас! – третьеклассников меня совершенно не прельщала.
Помимо того, я уже, наверное, четко поняла, что учиться мне будет вовсе нетрудно, популярности мне хватало, несмотря на маленький рост, и на этом эпопея моего резкого продвигания вверх по лестнице знаний впереди однокашников закончилась. С того самого времени я все равно всегда была самой маленькой в классе, но в то же время, практически всегда – более успешной в учебе, не считая, впрочем, уроков физкультуры, которые я все годы просто ненавидела всей душой, и не потому, что не любила бегать или прыгать, а потому, что никогда не могла в этом сравниться со своими же одноклассниками (вот уж действительно спасибо дядям и тётям, которые не перевели меня классом-двумя старше!). Перепрыгнуть в спортзале «коня», кожаная спина которого была вровень с моей чёлкой или выше, для меня было практически невозможно, а опустить его ниже было уже некуда.
***********************
Я ненавижу всякую униформу – будь то военная, рабочая, милицейская и так далее. Но школьную форму я вспоминаю почти с нежностью, хотя, когда я разглядываю старые фотографии, неуклюжее коричневое платье с черным (или белым - по случаю праздников) фартуком выглядит почти неприлично. Впрочем, почему неприлично… скорее, старомодно-гимназически, особенно вкупе с непременными косичками – носить «конский хвост», распущенные волосы или, не дай бог, начёсанную донельзя «бабетту» считалось верхом непристойности.
Сейчас я внутренне улыбаюсь, видя американских детишек, бегущих по утрам к желтому школьному автобусу: разноцветные свитерочки, джинсы, умопомрачительно короткие юбчонки довольно взрослых девиц, разноцветные – от оранжевых до голубых и полосато-зеленых – волосы стриженых и нестриженых парней, побрякушки, цепочки на шеях, поясах и всех вообразимых местах… Ау-у-у, где вы , наши уважаемые завуч и директор школы – ярые поборники школьной формы и строгой дисциплины?! Тут всё это разноцветное великолепие называется просто самовыражением, и, по-моему, ничего плохого в этом нет. Потому что умишко – или он есть, или его нет, независимо от того, какого цвета сегодня твоя прическа, или какой длины твоя юбка. В то же время, страсть к униформам присутствует в какой-то мере и здесь: бежевые или коричневатых тонов формы бой-энд-гёрл-скаутов, формы спортивных школьных команд – надо видеть гордость, с которой всё это надевается и носится!
Странно, что судьба забросила меня в конечном итоге именно в Америку… в ту самую, о которой популярнейший и любимый в свое время "Наутилус Помпилиус" пел: «Гуд бай, Америка, о-о-о, где я не буду никогда-а!», в самую что ни есть акульи-капиталистическую, с подавившими весь мир зелеными бумажками, именуемыми красивым словом «доллар».
Что интересно, ничего особенно страшного я тут не увидела, исходя из того, что наша родная советская школа (а вернее будет сказать, пропаганда в целом) старалась нам втюхать на протяжении многих и многих лет. Так же люди живут, работают, получают деньги, тратят их по усмотрению. Среди людей так же много и глупых, и умных, и скупердяев, и расточительных.
Вот чего нет здесь, как мне кажется, так это той тяги (если говорить в целом) к узнаванию чего-то нового, как было в нас в те годы (я не уверена, что эта тяга осталась в современных российских детках), но вообще-то, это явление вполне объяснимо: мы жили за железным занавесом, вся закордонная информация просачивалась полулегальными путями или узнавалась из путевых заметок тех, кто ТАМ был… с корректировками и поправками цензуры, разумеется… я не хочу тут рассуждать о диссидентах, ок?
Тут, в Юнайтэд Стэйтс оф Америка, право на информацию возведено в ранг закона. В принципе, любой гражданин может получить любую информацию из любых источников, если того захочет. Может поэтому и не очень любопытно им тут всё – было бы нельзя, большего бы хотелось?!
******************
Что-то увело меня с воспоминаний о детстве совсем в другую сторону моего бытия – в самое что ни есть настоящее… Впрочем, что есть, вообще-то, «настоящее»? Иногда я думаю, что вот как раз детство-то и было настоящим, а сейчас – дни сменяют друг друга со страшной быстротой, я не помню уже, когда день казался длинным до бесконечности, и столько всего было можно успеть, сделать, узнать…
Два часа из жизни женщины (хроника одного вечера)
Так… столы протерты, сиденья тоже… стойка бара отсвечивает матово почти отполированной поверхностью. Витринка-холодильник девственно блестит розовато-таинственным светом и стеклянными полочками, на которых нежатся шоколадки, фрукты, легкие закуски и банальные чипсы в ярких пакетиках. Большой холодильник сыто урчит потихоньку, показывая своё заполненное пивом и колд-дринками нутро… стаканы и бокалы десяти видов сверкают как хрусталь под лучиками небольших вмонтированных в полки снизу светильничков. На полках таинственно мерцают боками бутылки всех цветов, фасонов и размеров, которые можно вообразить… ром десятка сортов, несколько кристальных водок, австрийские и итальянские ликеры, бренди и виски всех мыслимых названий, прекрасные легкие светлые и красные вина – да уж, в чём-чём, а в выпивке Папа Джо разбирается капитально. Я думаю, что выбор в нашем барчике, пожалуй, один из лучших в городе, и если бы не склочный характер того же Папы Джо, бизнес мог бы быть гораздо успешее, чем он есть. Телевизор, висящий тут же в углу возле холодильника на поворачивающемся кронштейне, выключен и я смахиваю пыль и с его экрана… на полочке под ним десятка полтора-два кассет с порнушками – иногда поддающие в баре мужики, устав от вечного регби на экране, просят папу Джо поставить что-нибудь «повеселее», и тогда бар наполняется приглушенной музыкой, вздохами и стонами: «О, дас ист фантастишь… о, йя-а, йя-а-а…»… Выпивка, надо сказать, идёт у посетителей под это дело намного быстрее….
Пол… хм, нет, пол я , пожалуй, подметать не буду - завтра Йоханнес (Ванька – я переиначиваю, как всегда, местные имена на русский лад), наш гарден-бой, все равно будет чистить его и поливать из шланга перед открытием бара для посетителей, потому что завтра среда – возможно снова будут стриптизить девки-танцорки, которые нет-нет да бегают босиком по всему зальчику, то усаживаясь голыми задницами на колени посетителей, то заставляя их слизывать взбитые сливки с голых сосков.
Верхний свет я, пожалуй, выключу совсем – еще достаточно яркого солнечного, который проникает и в небольшие, стилизованные под старинные крепостные, оконца и в боковую, настежь распахнутую дверь-решетку, которая ведет в маленький внутренний дворик, обнесенный толстенной массивной стеной, отделяющей сад соседской виллы от нашего. Это даже и не дворик, а так – выложенная рыжим кирпичом полоска шириной метра три, тянущаяся вдоль всего строения, в конце которой уже прячется тень. Иногда, когда бар полон и есть кому заняться посетителями, я выхожу туда на свежий воздух и сижу там в небольшом креслице возле небольшого же столика - супервижен, блин, хозяйский… Скоро спустятся сумерки и, возможно, кому-то захочется провести вечер в нашем довольно уютном кабачке.
Но пока никого нет, и я сажусь на небольшую низенькую скамеечку – меня и не видно со стороны зала, подпираю голову руками и просто глазею в пустой дворик… Мысли ни о чём и обо всем мелькают в моей головушке. Я задумываюсь, как, впрочем, часто бывает в последнее время, о том, за каким хреном судьба приволокла меня в этой райский уголок – Юарию, поставив меня одновременно в такую позу, что у меня просто нет ни времени, ни возможностей этим раем наслаждаться. Могла бы сейчас шарашиться себе спокойненько, скажем, по арабскому базару Эль-Халил в Каире, глазея на сокровища местных Али-Баб (или Али-Бабов?), или бродить не спеша по гулким залам Нэйшнл Мюзеум в шумном Дели, или, неспешно потягивая свой любимый ледяной Кампари, слегка разбавленный апельсиновой «Мириндой», зубоскалить с американскими офицерами, кои в несметных количествах тусуются по уик-эндам в бахрейнских барах, заслуженно отдыхая на всю катушку от суровых морских будней, приезжая с военных кораблей из Сауди Арабии на своих бесчисленных огромных джипах – это ведь там рядом, всего-то переехать маленький перешеечек.
Очевидно, за тем же самым хреном эта судьба связала меня с Папой Джо, ставшим моим мужем. Наш бизнес – туризм, гэст-хауз, ресторан и два бара - поначалу шедший просто прекрасно, с приходом этих грёбаных жертв апартеида к власти стал хиреть и чахнуть. Пришлось открывать как гэст-хауз, так и этот бар для публики, в том числе и для черных, что снизило, естественно, посещаемость белых. Гэст-хауз тоже пуст уже вторую неделю, туристов нет – боятся резко возросшего криминала, а местные приезжают в основном на уик-энд. Впрочем, черные пока не особо сюда суются – во всяком случае, в дни стриптиза бар заполнен только белыми мужиками, хотя я слышала, что в даунтауне черных и цветных уже стали пускать и в стрип-клабы.
Мне, в общем-то по фиг, белые у нас пьют или черные – я их всех всё равно не перевариваю. Юария была закрытой много лет для притока свежей крови – эмбарго там, апартеид и прочая хренотень… Они все тут, что белые, что черные – одинаково туповаты. Черные, конечно, попримитивнее, но и у белых познания ограничиваются только своим болотом. «Новые черные» – как когда-то наши анекдотные «новые русские» - имеют карманы, просто-таки набитые бабками. Для них своего рода шик – снять комнату в гэст-хаузе на ночь, привести тёлку, заказать ужин в номер… Как меня затрахивает иной раз прибирать эти комнаты после них! Для них принять душ – праздник, и мне иногда кажется, что они всю ночь только и делали, что принимали душ, потому что четыре больших полотенца как правило мокры насквозь… пол что ли они ими мыли – так у нас паласы в комнатах сплошные. Мыло опять же после них напрочь отсутствует – ну, это явно девки их приворовывают, это у них в крови… я не оставляю в комнатах при таком раскладе ничего, что может быть сдвинуто с места – иначе, не увидишь больше ни вазочки с цветами, ни мыльницы, ни салфеток на столиках.
Сколько служанок у нас сменилось за последнее время - не сосчитать, впрочем, как и барменш. Разбитная бар-леди Суна - худющая алкашка, любимица африканеров, могущая вскочить на стойку бара и между делом, взбивая коктейль, сплясать чечетку или даже канкан… Маленькая шлюшка Биа, свинтившая в один прекрасный день со всей дневной выручкой… Стройная чопорная Энни с вечной сигаретой в зубах и расстегнутой донельзя блузке, показывающей больше, чем скрывающей… Сейчас бизнес упал настолько, что мы не можем позволить себе платить кому-то, поэтому вся работа - только на наших плечах, точнее – на моих, потому что Папа Джо за тридцать с лишним африканских лет приучился быть боссом, а не исполнителем. Впрочем, организация всего лежит действительно на нём.
Я далеко не расист, интернациональное воспитание дает себя знать: я не могу разговаривать с черными – даже с теми, кто работает у нас или у соседей, помогая по хозяйству - как это делают местные белые, то есть - как с осликами или собачками. Я не питаю к ним особой любови, но и не унижаю никого, как бурские мадамы. Питер - наш бывший гарден-бой, маленький черный сморщенный мужичок лет пятидесяти, с гордостью хвастался соседской горничной Джоанне: «Миссас (это, стало быть, я – на местном наречии) мне всегда говорит – доброе утро, Питер!». Джоанна - та вообще считает меня ангелом и постоянно при случае докладывает все местные сплетни о всех соседних хозяевах и слугах, то и дело выпрашивая у меня непригодные для меня, по ее мнению, шмотки. Есть своего рода местный анекдот-вопрос: какова разница между туристом и расистом? Ответ – максимум, три дня. М-да… в каждой шутке есть доля шутки.
Я сижу и думаю, что время летит ужасно быстро – вот уже три, нет, четыре недели, как уехал домой Димка, гостивший у нас в универские каникулы. Димка-Димка, как я скучаю по нему – ужасно! Когда он был тут с нами – душа моя была почти на месте, я была спокойна и даже весела. Мы много разговаривали обо всём, бродили вместе по городу (одной мне это делать и не с руки, да и не совсем безопасно), он привез мне кучу писем и презентов от родных и друзей, а также отдельную радость – объемистый пакет русской прессы, купленной накануне отлета в Юарию – толстые газеты, несколько журналов… Я отложила их на «потом», чтобы прочесть и перечитывать, когда Димка уедет и мне будет совсем уж тоскливо.
Здесь практически нет русских. Они, конечно, есть где-то, но коммюнити как таковой не существует, да и муж мой не сторонник общения с ними, чего и мне желает, как говорится.
Я думаю, что мой ребенок очень повзрослел со времени последнего приезда… Наверняка у него уже есть девица, а может и не одна, вон он какой стал - высокий, темнобровый, совсем как его папаша – красивый мужик. Повзрослеть-то – повзрослел внешне, а такой же ребенок все еще – бегал по нескольку раз в день к манговому деревцу в саду, проверяя плоды на спелость - очень уж хотелось их съесть. Съел-таки, успели дозреть до отъезда.
Треньк-треньк… через секьюрити-окошечко я вижу за входной дверью мужа и нажимаю кнопочку под стойкой бара, чтобы открыть дверь. Да, как везде, у нас тоже секьюрити – защита на всякий случай. Никто не может просто так войти или выйти из бара – только после нажатия волшебной кнопочки дверь разблокируется. Превентивная, так сказать, мера – криминальная волна не так высока у нас в Претории, как в соседнем Джобурге, всё же мы – столица, побольше следят за порядком, но четвертая страница местной газеты «Ситизен» заполнена на сто процентов сообщениями об убийствах и ограблениях - белых, конечно же, ситизенов, потому что сейчас идёт апартеид наизнанку: могут убить только потому, что ты - белый… Господи, когда весь этот бардак уже закончится?!
Хазбенд, видя чистоту и порядок, слегка взбадривается, но по инерции ворчит: ”This is abnormal… this is not a business…we have to do something about it…”.* Вот что меня всегда бесит – чего стонать-то?! Ну, не идет бизнес, так делай что-то! Что толку рассуждать о том, что же нам все же делать…
Вечер, между тем, уже явно на подходе, тень во дворике полностью покрыла рыжие кирпичики. Хазбенд захлопывает дверь-решетку… Зачем - говорю я – может быть я еще выйду туда… «Уже вечер, мало ли что»,- важно вещает Папа Джо и скрывается в туалете, и я слышу потом, как он открывает своими ключами двери в гэст-хауз – ну, это уж как всегда - вечерний обход. Мороз-воевода дозором, блин, обходит владенья свои.
Треньк-треньк… кто-то нажал снаружи кнопку звонка - вижу две фигуры. Вот же, блин, накаркала - черные… ну что ж, на безрыбье, как говорится, раком станешь. Вошли, вежливые, в приличных прикидах, если, конечно, считать приличными брюки и футболки, впрочем, явно недешевые, фирменные. Один сразу уселся за стол, другой подошел к стойке: уан биг бир, плиз – ноу проблем, сэр… Достаю из холодильника большой «бир» – тут пиво продают не только в ноль-тридцать-три бутылочках, но и в пузырях типа нашего бывшего «Советского Шампанского»… Подаю два охлажденных стакана – не графья, сами разольют, я не собираюсь выходить из-за стойки и тащиться к их столику. Черный, скорее всего, поняв ситуацию, ухмыляется и протягивает пять рандов – обычная цена везде за биг бир. Сорри, сэр, сикс – бормочу я. Сикс? - удивляется он – типа, везде файф… Это кабачок Папы Джо, сэр, поясняю я скромно – здесь биг бир стОит сикс ранд. Ок, соглашается он, достает еще монетку, я открываю кассу и бросаю монетки туда. Он уже идёт к своему столику, но я по его спине, обтянутой полосатой футболочкой с воротничком на трех пуговках, и пружинистой походке вижу, что он злится. Да мне по фиг, родной, ты можешь вообще выметаться отсюда со своим друганом – на твои сикс ранд я разве что чашку кофе и пол-мороженки себе смогу купить в любой даунтауновской кафушке, а должна стоять тут перед вами как курва, пока вы будете высасывать этот сраный бир… Разумеется, я произношу этот монолог только мысленно, но мне уже лучше хотя бы от этого.
Наконец-то Папа Джо вывалился из гэст-хаузной двери в бар, мне уже стало как-то неуютно быть наедине с этой молчаливой парой – молча разлили, молча сидят и пьют, глядя прямо перед собой… даже не рассматривают ничего вокруг – как будто не впервой здесь. Нет, я хоть особо и не различаю темнокожие лица, этих тут точно еще не видела – не так их много захаживало пока, разве что местные - те, кто работает у соседей, да клиенты гэст-хауза. Эти – другие.
Папа Джо подходит к ним – привет, мужики! «Мужики» слегка оживляются – хей, Папа Джо – слышали о тебе, вот, решили познакомиться… Папа Джо начинает безудержно , как всегда, хвастаться – раз о нем слышали, по его мнению, это может быть только хорошее – и он безбожно врёт о том, как замечателен у нас бизнес, как весело проходят тут порой вечера, какие замечательные девки-стриптизерки пляшут у нас по средам и субботам. Глаза кафров разгораются, они начинают громко посмеиваться и хлопать Папу по плечу - ну, прям, всехные брателлы…
Треньк-треньк – снова брякает звоночек… еще две фигуры за стеклом жаждут припасть к алкогольному источнику. Нажимаю кнопочку – озираясь, входят еще два черных… Да что, блин, за вечер такой сегодня, удручённо думаю я и уже открываю кассу, чтобы бросить в нее очередные шесть рандов – черные обычно пьют именно это пиво. Так и есть – уан биг бир плиз, Мама Джо…
Та-а-ак, я медленно наливаюсь внутренним раздражением – еще вам, сынки вы мои негроидные, я не была Мамой Джо… Один – необычно узколицый - суетится чего-то, припрыгивает вокруг Папы Джо, спрашивает, где туалет, так же вприпрыжку туда заруливает, и через минуту я слышу шум спускаемой воды. Папа разливается соловьем возле его напарника – всё о том же, о нашей замечательной жизни.
«Папа Джо, а можем ли мы с братом, если вдруг понадобиться, снять комнатки на ночь в твоем гэст-хаузе?» – спрашивает повеселевший вернувшийся Засранец, как я его уже окрестила в мыслях. «Оф коурз, май френд» * – щелкает клювом мой дорогой хазбенд и тут же предлагает провести экскурсию по гэст-хаузу «потенциальным клиентам». Прихватив стаканы с пивом, они уходят втроем в гэст-хауз, и я слышу оттуда краем уха взрывы хохота - понятно, Папа Джо исполняет свои репризы, так сказать - «сегодня весь вечер на манеже»... ну что ж, если эти дорогие гости снимут сегодня хотя бы одну комнату, вечер уже не будет таким пропащим – все же 200 рандов кассе гарантированы.
Первый клиент - Полосатый - молча подходит и буквально швыряет на стойку скомканную десятирандовую бумажку – на второй пузырь… Почему-то мне становится неловко - может у мужиков последние бабки, на которые они решили выпендриться в белом кабаке, и я даю ему на сдачу не четыре, а шесть рандов, на которые он удивленно смотрит. Я говорю ему негромко – знаете, наверное и вправду, лучше будет, если я возьму за пиво как везде - по пять за бутылку. «Спасибо, миссас» – серьезно говорит он, и так же молча они с друганом принимаются уничтожать вторую бутыль живительной влаги.
Тем временем экскурсия заканчивается и Папа Джо с новообретенными «друзьями» возвращается в бар, друганы берут тоже вторую большую бутыль и усаживаются отдыхать за столик на другой стороне зальчика.
Вечер, так сказать, в разгаре. Восемь часов, мы всегда смотрим «Новости» в это время. Папа Джо включает телевизор, садится за стойку со стороны публики, а я мирно примащиваюсь на своей маленькой скамеечке внутри, за стойкой, так, что меня из зала и не видно…
Гремит новостной канал, опять эти засранцы митингуют. Потрясая копьями, беснуются в политической истерике зулусы… опять ограбление банка - ого, семнадцать миллионов баксов, нехило сработали… диктор поясняет, что вину за ограбление, похоже, берет на себя одна из оппозиционных политических партий... понятно, не просто уголовка, а политика опять! Я слышу, что клиенты задвигали стульями - похоже, Засранец и его братан собрались уходить за подругами - думаю я и, не отрывая глаз от экрана, встаю, чтобы нажать кнопочку, чтобы открыть им дверь…
Слегка повернув голову, я вижу с изумлением, что один из двоих молчаливых и Засранцев братан уже висят на моём муже и пытаются прикрутить проволокой его руки, заломленные назад, к его же брючному ремню, а Засранец держит в трясущихся руках огромный длинноствольный револьвер возле седой головушки Папы Джо… Я не успеваю даже осмыслить происходящее, потому что в следующую секунду я вижу лишь перелетающее в прыжке через стойку явно тренированное тело моего первого покупателя, которого я окрестила Полосатым за его классную рубашечку на трех пуговках, а еще через секунду я лечу от его страшного удара по моему лицу в другой угол бара…
Я не знаю, почему я не потеряла сознание или не упала замертво, ударившись с маху спиной или виском о раковину для мытья посуды… я не знаю… Наверное, дядя наверху, который распоряжается жизнями, просто тоже чего-то недопонял или упустил момент, но я распрямилась тут же, лишь слегка поскользнувшись на цементном полу.
Полосатый, увидев это, тут же рванул меня к себе за руку: «Бич, вайт бич… * Открой кассу… быстро…», – в ту же секунду обрывая провод телефона другой рукой. Я нажала кнопку электронного кассового аппарата – мелодично звякнув, поддон с деньгами выехал наружу. Полосатый выдернул его из гнезда и, опрокинув на стойку и вывалив деньги, стал запихивать их в карманы… мелочь раскатилась, бумажки тоже не хотели его слушаться. Он грубо пихнул меня: «Помогай, сука!» Я стала собирать бумажки и подавать ему… Выхватывая купюрки из моей руки, Полосатый увидел блеснувшее небольшим бриллиантиком колечко: «Быстро, мне… снимай!» – и он потянул мою руку чуть ли не к свои зубам… Я поспешно стащила с пальца свадебный подарок Папы Джо вместе с обручальным кольцом, которое тоже исчезло в глубине карманов Полосатого. Он рванул с моей шеи мой маленький золотой крестик… скотина… это практически единственная память у меня от бабули! В ту же минуту резкая боль пронзила моё ухо – горилья лапа пыталась сорвать серьгу. Я оттолкнула лапу и, сняв серьги, тоже протянула их Полосатому… Удовлетворенно буркнув что-то, он отпихнул меня в сторону.
В те же минуты троица, оседлавшая папу Джо, разбила большую пивную бутыль о его голову и окровавленного, со связанными руками и зацепившимися за одно ухо и залитыми кровью очками, бросила его на пол ко мне за стойку. Он упал как мешок с песком, глухо, лицом вниз. Я видела расплывавшееся возле его головы медленное красное пятно и его неестественно подвернутую руку с Роллексом на запястье…
«Что стоишь, бич, быстро – где еще деньги?!» – вернул меня к действительности яростный шепот кого-то из черных. «Всё здесь» – стараясь не завопить, сказала я…
“Врешь… Папа Джо сказал, что у вас бизнес хорошо идёт… Где бабки, быстро, быстро… пока мы и тебя не прикончили… Не смотри, не смотри на меня, сука “ – я снова получила удар по лицу и на сей раз не смогла удержаться на ногах… Кто-то схватил меня за рукав, рванул и поставил на ноги: «Быстро,сука, открывай двери!» Они не знали, где кнопка, а может боялись случайно нажать на аларм - кнопку тревоги, которой у нас и не было. Я нажала кнопочку : треньк-треньк – сказала как всегда дверь, и я была в очередной раз сбита с ног ударом - на сей раз в спину. Подняв голову, увидела перед собой ноги хазбенда и как-то изловчилась подползти к нему и улечся почти рядом… Жив ли?! Мне не дали возможности у этом убедиться. Черные ловкие руки быстро замотали полотенце вокруг моего лица. Я оттянула его с глаз и носа: парни, я не буду кричать… плиз, не надо закрывать мне лицо… я не буду на вас смотреть… плиз, можно я посмотрю, что с моим мужем? Один из них пнул меня – что, бич, любишь этого расиста?! – но дотронуться до мужа так и не дал.
Пока всё это происходило, я поняла, что они вытащили у мужа из кармана все ключи: от нашего дома, что располагался прямо через дорогу от гэст-хауза, от сейфа в офисе, от склада с запчастями к машинам – еще одного нашего бизнеса – в общем, от всего. Трое – Полосатый и два его напарника – выскочили из бара, захлопнув дверь, и мы остались в ловушке втроём: мой бездвижный хазбенд, я – в луже его крови и с замотанной половиной лица, и узколицый бешеный Засранец, усевшийся на наших ногах и приставивший дуло револьвера к голове Папы Джо. Для успокоения меня в ухо мне была вставлена наша же длинная отвертка, прихваченная Засранцем с полочки под телевизором. Мне было жестко обещано, что если я только захочу повернуть голову – отвертка пронзит мое ухо до мозгов. Он сказал, что умеет это делать быстро и профессионально…
Я лежала мордой вниз на холодном цементе, мой любименький зеленый свитерок, который я натянула только-только перед приходом этих гостей (вечером в баре прохладно от сквозняков), был мокр от мужниной подтекшей под меня крови… О чем я думала?! Не знаю… о какой-то ерунде… Страха почему-то не было. Мне было ужасно жаль свитер – перед моим отъездом замуж Наташка мне его связала из привезенной мною же из Финляндии слегка пушистой темно-зеленой пряжи. Я разбросала и укрепила на нем потом разноцветные стразы разных размеров, и он был похож на Новый год. Говорили, он очень шел к моим глазам – они ведь у меня тоже зеленые. Я думала о Димуле – один из этих брателл всё допытывался: «Где ваш парень?!» Я, думая, что он спрашивает о нашем черном садовнике, отвечала, что не знаю, но он мне сказал – нет, где твой сын?! Гады, значит, они знали, видели раньше, что Димка был с нами тут, и опасались, что он может оказаться в доме, пока мы были в баре. Господи, какое счастье, что он уже уехал домой! Значит все же, всё это – не случайность, а продуманное нападение и ограбление, возможно даже, с чьей-то близкой подачи – Папа Джо горазд был всегда трепаться с кем попало о своих мнимых сокровищах.
Моё лицо распухало, немело, и я пыталась представить, как буду выглядеть, скажем, на каком-нибудь пристойном вечере, если это останется со мной на всю жизнь… Вот же дура! Отвертка в ухе, пистолет перед мордой, черные отморозки, которым убить - как два пальца обоссать, а она представляет свою посиневшую рожу в вечернем платье!!! Мне было смешно над собой и мучила мысль, что же с мужем… Воображение уже рисовало мне вдовий наряд и печально-торжественный реквием в местном крематории – надеть что ли шляпу с черной вуалью… Все будут шептаться – ах, как она все еще недурна… Папа Джо был порой, говорят, груб с ней, постоянно ее ревнуя даже к столбам, но, говорят также – любил ее до безумия… что же будет с бизнесами и пропертями сейчас… он ведь ничего не успел переписать на молодую жену… А если реквием будет по мне - будет ли Папа Джо так же безутешен? Он наверняка наденет на мои похороны свой шикарный смокинг – он выглядит в нем типичным буржуем, причем ужасно привлекательным.
Очень осторожно я попыталась повернуть голову - отвертка уперлась мне в спину: «Лежи, сука… я тебя предупредил!» Плиз, мэн, можно я дотронусь до мужа?! Плиз… Я чуть подвинулась и уперлась в мужнин бок… рука моя нащупала его руку – она была теплой и чуть подрагивала. Слава Богу, жив!
«Понимаешь ты, бич…» – начал профессорить Засранец – «…мы не убийцы и не насильники, мы просто хотим денег! Нам очень нужны ваши факин мани*, ты понимаешь меня, бич?»
Язык мой - враг мой… я не удержалась, конечно, от комментария:”Ах ты, бабун! А ты заработал эти деньги?! Почему ты пришел за моими деньгами, а не попытался заработать их, как я?! Ты не знаешь, как это – стоять порой часами за стойкой до распухания и отекания ног… Ты не знаешь, как это – стирать, гладить и перестилать постели после таких гостей, как ты…” Ответом мне было несколько коротких ударов отверткой в спину… Я заткнулась, поняв, что взывать к его совести – себе дороже. Я представила, как спина моя покрывается темными пятнами от этих ударов - ну, коза... леопардунья, блин… кого надумала учить жить – кафра, потенциального убийцу! Шат ап, дура!!! Я заткнулась.
Между тем, он продолжал разглагольствовать – мол, идет экспроприация экспроприаторов ( во, бля, марксист! – подумала , конечно же, я), апартеид кончился - теперь их время, всё будет принадлежать тем, у кого раньше не было ничего! Ну, типичная пролетарская горячка – поставила я диагноз про себя и снова не удержалась, шепотом заявив: «А ты знаешь, что я - русская? Да я, блин, подписи собирала - в комсомоле будучи, чтоб вашего Манделу освободить из заключения! А его последыши сейчас меня убивать будут - за сто сраных баксов!» Он так же шепотом ответил, ухмылясь: "Заткнись, бич! Мы знаем, что ты - хорошая женщина! А вот муж твой - говно, расист проклятый! Прикончу его прямо сейчас – хочешь?!» - и что-то холодно-металлически щелкнуло возле наших голов. Я резко села - плиз, нет, не надо убивать никого! Берите, что вам нужно и уходите… я не смотрю на тебя… я не знаю тебя… я не смогу никого опознать… уходи, я открою тебе дверь!
Дверь мне пришлось открывать еще дважды. Те трое прибегали - то один, то другой - пару раз, пытались меня уволочь с собой в наш дом - показать им там, где мы прячем деньги. Я орала шепотом, что они - придурки, что белые если и имеют деньги, то держат их на счету в банке, а не наличкой… что если они будут меня волочь через дорогу - я буду кричать и все равно кто-нибудь да услышит… что пусть забирают всё и убираются к своим манделам и чомбам… я не идиотка, чтобы тащиться в дом, где трое горилл трахнут меня на моей же собственной кровати… им нужны бабки - пусть ищут их сами - где хотят и как хотят… вся эта черно-белая хрень в их башках меня уже достала…
Меня на время оставили в покое… уж не знаю, почему. Единственное - снова заставили лечь мордой вниз и не возникать.
Я лежала и снова думала, что в стране бушует СПИД… что если они решат меня все же трахнуть напоследок - что было обычным делом при таких преступлениях, как описывалось в газетах – я этого не переживу… пусть лучше сразу прикончат. Хватило ж ума не включить этим придуркам «веселенькое» видео, пока они пили пиво – вот уж точно бы сподвигли их на акцию! Потом мне представлялась уральская зима и я – умирающая медленно от поганой болезни… нет!!! Если они меня не прикончат после этого - застрелюсь сама… и я как-то сразу снова успокоилась.
Потом прозвучал тихий свист снаружи - меня в очередной раз пихнули к кнопочке - открыть дверь и толкнули снова на пол… Потом я услышала шум мотора отъезжающей машины, приподняла голову - в баре никого уже не было. Я вскочила, ломанулась к входной двери и, захлопнув ее, бросилась к мужу…
Папа Джо уже сидел и бодро разматывал остатки проволоки со своего ремня… Я в шоке остановилась - как?! Ты же был без сознания… «Дура! Я что - буду им показывать, что я жив?» – было мне ответом. Значит, пока я тут изображала Зою Космодемьянскую и защищала его от выстрела в висок, пока меня пинали, толкали, били по лицу, кололи в спину отверткой, рвали мои ушки и грозились вчетвером изнасиловать - мой дорогой хазбенд лежал себе мышкой, слыша всё и не предпринимая ничего для изменения ситуации?! В наши лучшие времена он то и дело рассказывал о своей службе в особых частях – командо, где их обучали всяким трюкам, разным видам борьбы и молниеносному вырубанию противника. Да этот Засранец, что сидел на его ногах - его можно было соплёй перешибить один-на-один даже без спецобучения, а эта дрянь предоставила мне право самой себя защищать, и его до кучи... Трус, слизняк, бесчестная скотина! Значит, он не шевельнулся бы, опасаясь за свою драгоценную жизнь, даже если бы эти обезьяны разложили меня прямо возле него и трахали зверски… Боже мой… Машуля… где ты… что с тобой… я не могла сложить свои мысли на одну полочку, впав в прострацию.
Между тем, Папа Джо уже побежал взглянуть на то, что творится в доме, крикнув на бегу, что позвонит оттуда в полицию. Вот же ж... он даже не подошел ко мне удостовериться, всё ли в порядке со мной. Конечно, зачем – он ведь был в курсе всего, что происходило!
Я снова присела на свою скамеечку, вытащив ее во дворик и прислонившись спиной к кирпичной стенке бара. Через пять-шесть минут уже вовсю кипела деятельность за моей спиной – Папа Джо вызвал полисменов, и в баре бродили криминальные экперты, снимали отпечатки пальцев с бутылок и стаканов, фотографировали окровавленный пол и разбитую голову папы Джо.
Папа Джо вдохновленно расписывал следователю, как он боролся один с четырьмя вооруженными до зубов преступниками. Приехала амбуланс, вызванная полицией - для оказания помощи пострадавшему. Как на грех, и водила и медик оказались черными, что спровоцировало вспышку ярости со стороны этого самого пострадавшего, который чуть не придушил ни в чем не повинного лепилу голыми руками.
Я сидела все также привалившись к прохладной стенке – мне было все равно, что они там все делают, потому что я только что поняла – меня, по сути, предал самый близкий мне человек.
Позже, когда я пришла домой и увидела развороченный офис, пустой сейф, вывернутые наизнанку шкафы и столы… когда я поняла, что я осталась практически только в том, в чем была – остальная одежда, включая даже мои зимние сапоги (кому они стали там на фиг нужны – в Африке?!), исчезла вместе с хранящимися в сейфе деньгами, моими и хазбендовыми золотыми цацками, столовым серебром, всевозможной аппаратурой и прочими прелестями устроенного быта… когда я, поднявшись в спальню, увидела развороченный матрац и попластанные, очевидно, в ярости ножом мои шелковые блузки, висевшие во встроенном шкафу на плечиках - я оставалась совершенно такой же спокойной и молчащей… мне было все равно.
Всё это веселенькое дельце продолжалось, как позже выяснилось, ровно два часа. Всего два часа.
днажды в студеную зимнюю пору (Машуля-1)
Машуля ехала в стылом зимнем трамвае, изредка дыша на замерзшее стекло, теплым дыханием своим выдувая в нем «дырочку обозрения». Продрогнув на Южной в ожидании трамвая для пересадки, она прокляла всё на свете, но не ехать туда, куда ехала, не могла.
Там, в старом, продутом еще ветрами тридцатых годов бараке, ее, несомненно, ждали: вся ее семейка – мать, отчим и двое младшеньких – сестра и брат - уезжала сегодня полночным поездом в Бог знает какую глухомань, куда-то на Север Тюменской области.
Машуле было грустно, на душе скребли кошки – на прошлой неделе она крупно повздорила и с матерью, и с отчимом, но она все же ехала к ним, потому что ей очень хотелось увидеть малышей – кто знает, когда снова придется свидеться. Сестрица ревела в голос, узнав о намечавшемся переезде – в десятилетнем возрасте очень страшно вот так взять- и по чьей-то воле изменить жизнь. Она страшилась новой школы, нового места в целом, не хотела оставаться без старшей сестры и горячо любимой бабушки, без старых школьных друзей, без маленького дворика, где было пережито столько детских радостей и горестей… но кто спрашивает в таких случаях мнение детей?! Взрослые всегда решают всё сами, так что участь ее была предрешена.
Совсем малой еще пятилетка-брательник, напротив, радовался переезду, хотя и кривил губы, стараясь удержаться от слез, когда узнал, что Машуля с ними не едет, и бабусю он увидит не ранее, чем на будущий год летом, и то – только при условии, что он будет себя хорошо вести… как будто они все не знают, эти взрослые, что такие вещи, как хорошее поведение, предсказать заранее просто невозможно…
Машуля улыбнулась,вспомнив, как смешно было дразнить Петюньку, тогда еще совсем малыша – она делала строгое лицо и как бы сердито говорила:»Ну-ка, кто это у нас тут такой стоит в кроватке?!». Петюнька,
давайте реанимировать идею...
====================
Немного о себе - любимой
Рассказать о себе… и немного… Нет уж, одно из двух - или о себе, или немного! Ладно, попробую.
Итак, она звалась Татьяной. Ни красотой сестры своей, ни свежестью её румяной не привлекла б она очей… хм… что-то меня не туда занесло… извините. Лучше я попытаюсь изъясниться в привычном бюрократическом стиле.
Автобиография.
Я, Натуся, она же Наталья, она же Натаха, она же Киса, она же Прокурорша, она же Мама, она же Натали, она же Мадам, она же Миссис, она же Фройляйн Н. etc, etc… родилась 22 октября 19… а так ли важен, вообще-то, год рождения? По-моему, более важен сам факт. Тем более, что говорят, женщине столько лет, сколько ей самой хочется.
Удовольствие родиться я имела в прекрасном и всегда мною любимом городе Екатеринбурге, который в ту пору всё еще был обозван Свердловском, что, впрочем, не делало его менее любимым.
Нет-нет, родившись, я не застала уже, к счастью, в живых отца всех народов и друга всех детей, поэтому вряд ли вы сможете найти в моей биографии следы той эпохи, хотя, безусловно, всё в мире относительно, и эпоха - нынешняя ли, прошедшая ли, влияние на человека так или иначе оказывает.
Мои детство и отрочество пришлись на чуть более позднее время, восход и расцвет которого был определен некоей лысой личностью, постоянно шнырявшей по миру в зарослях кукурузы разных сортов, и которое чуть позже стало называться временем застоя, руководимым довольно долго густобровым благодушным дядькой, любившим страстно целоваться с генсками компартий всех стран.
"Мы-ы-ы - дети Га-лак-тики…"… блин, нет, мы всё же были детьми эпохи застоя.
Из воспоминаний детства наиболее яркими стали:
- постоянные дымы над местом проживания, поскольку барак, в который новорожденную меня принесли из роддома, был окружен заводами;
- красавец Фидель на трибуне на площади 1905 года рядом с ярко блестевшей на уровне его плеч лысиной советского лидера;
- первая школа и первая учительница, а также яркий алый галстук, гордо реющий на ноябрьском ветру на моей цыплячьей шейке в пене кружевного воротничка…
Чуть позже вехами стали молодой тогда и ужасно красивый Крапивин, подписавший лично несколько своих книг для меня; грустный и влюбленный в Урал Рябинин - при всём моём неадекватном отношении к поэзии как жанру, рябининские стихи меня почему-то всегда трогали…
Моя любовь к кубинскому вождю стала, похоже, тоже своеобразной вехой - любовью на всю жизнь к Кубе (на которой, надо сказать, я так еще и не побывала), которая подогревалась (любовь, а не Куба) запойным чтением всего, к Острову Свободы относящегося и что возможно было найти в те годы напечатанным в СССР. Мачо Фидель (впрочем, слово "мачо" пришло в обиход много позже), будучи любимцем всех прогрессивных сил планеты, стал для меня олицетворением всего нового и светлого, а также, в какой-то степени, эталоном мужской красоты. Кроме алого, у меня появился и бело-голубой сатиновый треугольничек - кубинский галстук, который я берегла как зеницу ока…
Так, что-то я снова отошла от стиля и повело меня куда-то в лирические дебри детства. Вернемся к нашим баранам, то есть, скорее, к овце, а еще точнее - к Лошади, которая я и есть по гороскопу, являясь по совместительству еще и Весами. На чем мы там остановились? Ага, детство прошло… ну ладно, у всех оно рано или поздно кончается.
Юность моя является, возможно, примером, как не надо жить. Не в полном, конечно, смысле, но - когда приходит, как полагается, некоторая житейская мудрость, возникают мысли, что нужно было то-то или то-то делать иначе… но увы, поправить уже ничего нельзя.
Поступление на иняз в пединститут, почти моментальный - месяцем позже - уход из него, потом - на почти три долгих года "та заводская проходная, что в люди вывела меня"… Оборонка... Опыт первых пьянок, первых флиртов, первых поцелуев (вот ведь никак без ма-аленького, но вранья! Первые поцелуи были в 9 классе!). Родной оптико-механический завод дал понятие о евреях, о которых как-то никогда не думалось отдельно или иначе, чем о других нациях, а также о том, какими бывают хорошие и плохие люди (как будто я не знала до этого таких градаций!), как держать в руках паяльник, как можно вывозить за литр спирта всё, что тебе нужно, машинами (не о себе, увы…). В общем, трудовую и жизненную закалку я начала проходить именно на этом славном ристалище.
Вперемешку с заводом были курсы немецкого и просто подготовительные в институт, чтобы не забыть школьную программу… поступление на вечерний на факультет журналистики в универ и тоже бросание - правда, не сразу, а уже аж на 3м курсе … двух-трехразовое в неделю обязательное посещение кабаков типа "Киев" и "Шишка" (так называли в молодежной среде тех лет ресторан "Кедр", ставший впоследствии "Океаном"). "На Варша-аву, на Варша-аву, на Варшаву па-адает дождь…" - старательно выводил солист небольшого ансамблика. Его забивал хрипловатый - вовсе не Маккартневский голос другого солиста: "Лэт ит би, лет ит би-и…"… бутылочка легкого винца, очередные влюбленные глаза напротив… отпуска, проводимые у моря… любови - побольше и поменьше, но все - по-своему настоящие…
Потом в моей жизни появился Аэрофлот. "А вот идёт, вся в синем, стюардесса как принцесса, надёжная как весь гражданский флот…" - не знаю, откуда во мне эта тяга к перемене мест и путешествиям, но я - "мечтала о морях и кораллах, я поесть хотела суп черепаший". Доронинская Наташа-стюардесса в "Еще раз про любовь" сводила меня с ума - я находила её в себе и себя в ней…
Действительность была несколько иной, разумеется, не только романтикой жил Аэрофлот, и тем не менее, я ужасно любила свою работу и гордо себя демонстрировала в новом для себя качестве - бортпроводника, стюардессы. "Ведь она сегодня здесь, а завтра - будет в Осло…" - мне всегда хотелось повидать мир, и Аэрофлот был шагом к этому.
Говоря сухим языком биографий НСДАП - характер у меня всегда был нордический, твердый. В порочащих связях замечена не была, хотя периодически в них с удовольствием (а иногда и с разочарованием) состояла.
Невзирая на довольно бурную, но не особо продуктивную жизнь, встретила в ней замечательного человека - своего первого мужа, с которым прожила много-много лет и рассталась только по собственной глупости (кто никогда не делал глупостей - пусть первым бросит в меня камень!). От этой большущей любви, нежности, спокойствия и уважения родился наш единственный и неповторимый сын: красивый и спокойный нравом - в папу, и умничка и способный к языкам, с тягой к путешествиям - в маму.
Потом была другая работа - вместе с мужем мы мотались по Союзу по командировкам (до рождения сына, естественно), усиленно создавая материальную базу для собственного будущего и одновременно повышая благосостояние страны, помогая ей осваивать Север.
Позже была долгая и, в общем-то, не так чтобы любимая работа в армии, но получение cобственной квартиры было нужнее командировок, а через вояк сделать это было проще. Одновременно были замечательные пять лет юридического института, после чего - престижная должность во власти по его окончании. Всё это совпало с перестройкой, бурями в общественном сознании, пресловутой гласностью, задорными речами Минерального секретаря и его же проколами, изменениями некоторых институтских программ, второй - вечерней работой - со студентами в своей же альма матер… жить было интересно, хотя порой и трудно (а кто обещал, что будет легко?!).
Работа в структурах тогдашней власти дала возможность практически сразу же обзавестись мне - невыездной по случаю прошлой работы на оборонном предприятии и в армии - загранпаспортом. И вот тут-то я поняла, что моим основным призванием были всё же путешествия! Невзирая на престижность работы чиновника моего масштаба, я решилась на очередную перемену в моей совершенно благополучной по всехным меркам жизни: я ушла из власти и стала совладельцем небольшой турфирмочки. Дай Бог каждому повидать в жизни столько чудесного, сколько довелось мне в моих путешествиях!!! Это - отдельная песня и отдельные истории.
Как факт биографии, я должна сообщить, что в одном из моих путешествий я встретила, как мне тогда показалось, мечту моей жизни… Да, что делать, благополучная сытая семейная жизнь тоже может однажды стать толчком к чему-то… "Серебро на висках, золото в карманах и сталь в штанах" - прошу прощения за такого рода банальное отступление, но мужик именно из этой поговорки (из анекдотной серии "Что такое настоящий мужчина") буквально ворвался в мою жизнь однажды тихим теплым южноафриканским вечером… И вот я уже пятнадцатый год делю практически всё моё время именно с ним, подрезав свои шикарные крылья и превратившись в его половину, несомненно, лучшую.
За долгие годы моей заграничной жизни я узнала о себе много нового и интересного, о чем лучше разговаривать в приватных беседах, а не в этой - почти официальной биографии. Много было и хорошего, и такого, о чем говорить вообще не хочется, но - как бы там ни было, сейчас я живу в Соединенных Штатах Америки, коих гражданином, каково и российским, являюсь, работаю в государственном учреждении, имею мужа (да-да, того самого - из трех металов, из которых желтый, по сути, оказался мифом), дом, четыре машины и прочие блага цивилизации, как и положено нормальным работающим людям в западном мире. Счастлива ли я? Ну, во-первых, я думаю что этот вопрос мы сможем пообсуждать при обоюдном желании в отдельной теме, чтоб не засорять биографию, а во-вторых, счастье - понятие очень относительное, не правда ли?!
Наверное, на этом можно снова поставить многоточие, к которому я, как вы, вероятно, уже заметили, питаю слабость… Биография моя продолжается, изменения будут в нее вноситься в порядке их поступления - всё как полагается!
Прошу учесть, что согласно статистике, заслуживающими доверия считаются те сведения, которые состоят из правды по крайней мере на 33%.
Целую и люблю всех
======================
Настроение №278
Окутана мороси млечностью
Стою в ожиданьи движенья.
Красное око вечности
В лужах дрожит отраженьем.
Шуршат монотонно дворники,
Дождь-узор на стекле как вышитый.
Прохожие словно затворники
Под зонтов блестящими крышами.
Ночь без сна и компьютера,
Мыслей сквозных паутина:
Настроенье... погода... Родина...
Муж... разлука... рутина...
Ощущаю себя парией,
Да и небо так горько плачет...
Что же, черт возьми, за авария
У машины, отмеривающей неудачи?!
Любовь в наследство
- Наследство, говоришь?! И какое же это наследство, позволь тебя спросить? Что он мог там мне оставить, этот блудный родственник-эмигрант, которого я в жизни видела однажды... нет, вру, дважды - в младенческом возрасте и в свой шестнадцатый день рождения, когда он проездом, уже насовсем уезжая из Парижа в Гонолулу, решил навестить свою старушку-маму, ну, и заодно случайно встретил там у старушки свою троюродную племянницу - меня... Таки я тебя спрашиваю - ЧТО ЗА НАСЛЕДСТВО?! Не знаешь еще, не дочитала?
А как ты вообще об этом узнала? Из письма? Какого письма? Кому? Нашла? Где? Почему ты полезла на антресоли? Кто и когда туда лазил в последний раз? Ты не знаешь? Таки я тебе скажу: в последний раз туда залезал лет десять назад твой дедушка, который искал в старом валенке заначенную бутылку казахского коньяка, подаренного ему коллегами при уходе на пенсию тридцать лет назад. А ту бутылку его правнук - да-да, твой дорогой сынок - уже давно оприходовал на своем дне рождения со своими же приятелями! Нет, казахский! Я пока еще в своем уме и могу армянина отличить от казаха! Помню, в молодости за мной ухаживал один армянин и он... м-да... При чем тут вообще армяне, кстати?! Почему я не сказала об исчезнувшей бутылке дедушке? А зачем я буду лишать пожилого человека радости поиска и эмоций разочарования? В его возрасте иногда полезно встряхнуться, шоб он был у нас всегда здоров!
Так... читай! Я сказала, читай - я всё хочу понять сама! Ну, какие яти, о чем ты говоришь?! Ну, яти, да... это все же старинное письмо, как ты понимаешь. Подожди, яти и еры отменили в восемнадцатом году, кажется... А шестнадцать мне было в... Впрочем, это неважно, я все еще хорошо себя чувствую! Надо сказать, он всегда был эксцентричен и любил напустить тумана. Не разбираешь почерк? Про наследство ты уловила уже даже с ятями и неразборчивым почерком - читай, давай, не испытывай мое терпение, оно не бесконечно.
Ну, чего ты там бубнишь?! Переходи к главному!
Боже мой, Боже мой... Неужели он так и написал: "моей любимой троюродной племяннице"?! Нет, я его, конечно, тоже по-своему любила...
Не придирайся к моим словам, тебе не понять, как дороги были всегда друг другу все мои родственники! Да, дороги! В самом прямом смысле слова - иногда твой родной внучатый дядя, мой любимый братец настолько проигрывался в карты, что занимал деньги у всей родни, чтобы отдать долг... Ты знаешь о том, что карточный долг - это долг чести?! Ну конечно, откуда тебе знать про карты и долги! Вот, помню, когда я... впрочем, вернись к этому барану! Какому барану? Никакого неуважения, это я образно - читай письмо!
Милый... милый... как все же он был образован и утончен! Я бы, наверное, могла в свое время выйти за него замуж, если бы не разница в возрасте в двадцать лет, ну, и этот пройдоха - твой дедушка! Но почему он сам никогда мне не написал? Написал? Мне???!!! Какое письмо? Это вот самое письмо - мне?! Где ты его нашла? На антресолях?! Кто его туда положил? Нет, конечно, я понимаю, что ты этого не знаешь, если я сама этого не знаю! Ну, читай дальше!
Боже мой, таки он, оказывается всегда меня очень любил... и не просто как троюродный дядя... Боже мой! Я могла бы жить давным-давно в Париже или Гонолулу! И лиловый негр бы подавал мне манто... Не в Гонолулу негр был? А где же? В Сингапуре? Ну, пусть не в Гонолулу, что ты вечно перебиваешь со всякой ерундой? Там главная мысль - манто! Так что там про наследство? А-а-а-а... он оставляет мне навсегда свою любовь! Он мил, мил, я всегда это чувствовала!
Какое прекрасное чувство - знать, что тебя любили всю твою жизнь! Я счастлива! Так ему и передай... Что? Он давно умер? Почему ты мне не сказала этого сразу? Вот всегда ты морочишь мне голову! Сказала? Когда? Ты сказала, что письмо с ятями? И это, по-твоему, должно означать, что человека, который меня так страстно любил, уже нет в живых?! А-а-а... ну, да... наследство - это обязательно, когда кто-то уже умер... конечно... ты права, дорогая. Ты всегда права. Хорошо, я поцелую дедушку от тебя. Да. Я тоже тебя люблю. Спасибо, что позвонила.
======================
Моменты
Жизнь меня бросала в разные вагоны.
Как же я устала покидать перроны…
Я уже хлебнула досыта пространствa
И теперь мне нужно только постоянство...
«Ли-ия! Ну посмотри же на мою дочку, наконец!» – я уже знаю этот голос, это голос моей матери. Мне вовсе не хочется открывать глаза, тем более, что в первые несколько недель жизни я всё равно вижу всё в перевернутом изображении, но голос протяжен и достаточно громок. Глаза придётся открыть, что я и делаю, стараясь надеть выражение лица, соответствующее моему представлению о предстоящем знакомстве.
Лия - младшая мамина сестра, не самая младшая, а самая старшая из младших. Старшая из детей в семье- моя мать, Лия – вторая. Может быть потому, что разница в их возрасте небольшая – немногим более полутора лет – Лия явно не признаёт старшинства сестры и очень независима.
Я стараюсь рассмотреть получше подошедшую к кровати девушку и, наверное, эта попытка выглядит со стороны не очень красиво, потому что пухлые губы Лии искривляются иронически, и я слышу, как она говорит: «У-у, Маланья!».
Я еще не решила, обидеться ли, или уж оставить всё как есть, но я знаю точно, что зовут меня вовсе не Маланья, что я – девочка, что у меня есть близкое существо, которое меня кормит, и все окружающие называют её Диной - это моя мать. Уже знаю, что помимо неё вокруг меня появляются ещё несколько лиц с различно звучащими голосами – это моя теперешняя семья: Лия, Виталий, Светлана, Валерия и, конечно же, Бабуля! Некоторые лица вижу только однажды – наверное, соседи заглянули «на новенького».
Я не понимаю еще очень и очень многого, но уже знаю из окружающих меня разговоров, что я не просто обычный какой-то там ребёнок, а дитя, принесённое в подоле, безотцовщина, выблядок, в общем. Не могу сказать, что всё это меня хоть как-то беспокоит, потому что чувствую, что меня всё равно уже любят и даже немножко балуют, а если кто ещё не любит, ну и что – значит, полюбит позже, почему-то я в этом совершенно уверена.
**********************
Почему-то когда кто-либо рассказывает о детстве – оно непременно должно быть розовым. Если уж говорить о моём детстве – оно было не розовым, а абсолютно и невозможно многокрасочным, во всяком случае, когда я о нём вспоминаю.
Тускло-электрический цвет вечеров в восемнадцати-квадрато-метровой комнате в бараке, где живёт вся моя семья – семь человек. Необъяснимо жёлто-багровые закаты летом, когда можно посидеть под Бабулиным крылышком в подобии гамака, страннейшим образом прикрепленного к забору в маленьком палисадничке перед окном. Хотя, почему необъяснимо: я уже давно взросло понимаю, что этот чудесный цвет закатов иногда зависел в оттенках от количества и качества дымов от окружающих бараки – наш и соседний – заводов и заводиков.
Справа, если сидеть в палисадничке спиной к окну комнаты, дымил днем и ночью огромный Вторчермет, и в дырки отгораживающего заводскую территорию от барачной забора можно было постоянно видеть высоченные кучи переливающейся на солнце синевато-чёрной металлической стружки и невообразимо богато мерцающие золотом горы металлолома – не золотом, конечно, а попадающимися среди ржавья полосками меди и латуни.
Иногда хозяйственные мужички из наших бараков выламывали из этого забора пару-другую досок, вернее, не выламывали, а подламывали: доски висели на одном гвозде и со стороны не было видно этой диверсии. На Вторчермет что-то для переплавки привозилось иногда в деревянных и фанерных ящиках, содержимой направлялось либо в цех с постоянно открытой огромной дверью, откуда то и дело всполахивало живым огнём, либо в кучу металла на территории, а ящики просто-напросто сжигались тут же во дворе.
Поскольку бараки наши отапливались дровами – в каждой комнате была печка с металлической плитой, а за дрова нужно было платить, да еще заботиться о том, где их взять и как привезти - проблема дров всегда была для всех наших «барачников» очень насущной. Мужички, подломив доски, вечерами – меньше надзора – лазили через дыру в заборе на территорию завода и таскали на себе по несколько ящиков, которые впоследствии разбивались ими на досочки, складывались в аккуратные поленницы и очень ценились хозяйками, потому что эти «дрова» были чистыми, сухими и жарко горящими – самое то для растопки, например.
Заводское начальство старалось не замечать этого самоуправства, но иногда забор всё же ремонтировался: с заводской стороны вколачивались огромные гвозди в ходуном ходящие доски, забор становился монолитным «навеки», что не мешало нашим умельцам на следующий же день вытащить и прибрать эти гвозди и – лаз был готов для следующих вояжей.
Нам, детям, вообще-то, строго запрещалось лазить на заводскую территорию: подъёмные краны с огромными магнитами, железный грохот, огромные костры из сжигаемых ящиков – разумеется, это не было местом для детских игр, но как-то так получалось, что мы тоже иногда принимали участие в хозяйственных заготовках дров, а иногда просто втихаря от взрослых проникали в запретную зону и возвращались оттуда с драгоценностями типа блестящих никелированных шариков от подшипников, полированных латунных пластинок или с какими-то запчастями от каких-то автомобилей, которых у барачных отродясь не бывало, и, следовательно, совершенно бесполезными.
Вторчермет был огромен, и основная масса дымов от его деятельности шла прямёхонько на наш дворик, огородики и палисаднички, коих было по десять с каждой стороны обоих бараков – по одному на семью.
Помимо Вторчермета помогали загрязнять окружающую среду табачная фабрика, большой кирпичный завод, завод дефибрерных камней (никто из нас понятия не имел, что это за камни такие - дефибрерные, но слово было красивым), камвольный комбинат и множество других предприятий. Район наш был от центра отдаленным, сугубо промышленным, и я не думаю, что в те годы кто-то очень беспокоился об экологии, все эти заводы и заводики дымили вовсю.
Хозяйки, стирая белье во дворе, матерились по поводу ветра, потому что результаты иной раз были просто непредсказуемы: если ветер подует со стороны Вторчика – может и обойдется, не почернеет бельё на веревках, а вот если с Кирпичика задует – придется полоскать, а то и стирать заново, потому что красно-коричневая пыль оставит на влажном белье тигровые полосы.
Стирка, между прочим, была в моих глазах чем-то веселым, почти праздничным (особенно, если это была не наша стирка). Барачные бабы стирали летом не дома, а во дворе, на довольно большом дощатом помосте, на котором размещались под углом две широченные деревянные лавки – удобно было ставить тазики с бельем, и хватало места, куда положить только что отстиранное и отжатое. А ещё иногда по обе стороны лавки ставились полные мыльной воды цинковые детские ванночки, в одну из них загружался свернутый рулоном половик – «дорожка», как их называли. Один конец дорожки клали на лавку и шоркали очень твердой щеткой, постепенно перемещая всю дорожку в ванночку на другой стороне.
Иногда стирать приспичивало нескольким хозяйкам одновременно, и тогда дощатый помост превращался в своеобразный клуб – три-четыре женщины, работая, обычно громко переговаривались, обсуждая все насущные дела, сплетничая и переругиваясь, и все, кому доводилось по какой-либо причине проходить мимо или просто сидеть на барачном крылечке или завалинке, становились либо участниками, либо невольными свидетелями и выслушивателями всех местных новостей.
Мы – дети – обычно крутились тут же, пуская щепочные кораблики с газетными парусочками по мутно-мыльным ручьям выливаемой хозяйками воды, или с визгом носились друг за другом, когда кто-нибудь из стиравших, подключив шланг к неподалеку стоящей колонке с водой, щедро поливал-полоскал дорожки и заодним шутя направлял струю воды на зазевавшихся… Всё это вместе создавало неповторимо веселую обстановку, иллюзию праздника Нептуна, так популярного в то время в пионерских лагерях.
К краскам детства добавляются в памяти почему-то постоянно желтые головки одуванчиков, зеленые «калачики» – до сих пор не знаю, что это было за растение, но мы собирали их в ладошки, немного обдували или, если никто из взрослых не видел, бежали к колонке и, брязгаясь, мыли эти «калачики» под струёй холодной воды. О, как божественно вкусны были прохладные, с детский ноготь величиной, зеленые колечки !
Ближайшим к колонке огородиком был Вассин, как его называли, огородик. Тётка Васса была, как я теперь понимаю, самой образцовой садовницей и огородницей из всех барачных. Еще только начинали завязываться плоды и ягоды на всех чахлых огородных кустиках, а через щели в Вассином заборе по дороге за водой к колонке можно было лицезреть багрово просвечивающие первые ягоды малины, и было очень большим искушением проходить мимо, делая вид, что тебя это совершенно не касается.
Вообще-то Вассино семейство недолюбливали, они считались «богатыми», поговаривали, что из бывших кулаков. Все остальные семьи в наших двух бараках были не то, что пролетарскими, но уж точно не богатыми. Бараки эти были построены в тридцатые годы, как временное жильё для строителей всех окрестных заводов. Позже, во время войны, к временщикам добавились люди, эвакуированные с заводами на Урал с Запада, перемещенные немцы с Поволжья, много было пришлых из деревень – в пятидесятые годы народ шёл в города: работа, какое-нито жильё – эти перспективы были всяко лучше рабского колхозного бытия. Люди оседали, женились и выходили замуж, рожали детей… Как-то так получалось, что вся жизнь всех была у всех же на виду, как в небольшой деревне, потому что в наших двух бараках и жило-то около сорока семей. Бараков, вообще-то, было очень много, весь наш посёлок Новострой состоял из них, но наши два были обособлены, отрезаны от центральной части поселка и жили своей жизнью.
Когда я уже училась в школе, которая была тут же, за забором возле водяной колонки, отделенная от бараков этим самым забором и школьным садом, мне как-то не приходило в голову, что все мы – очень разные. Одних только национальностей было ого-го сколько: русские, татары, башкиры, немцы, греки, евреи, поляки… Много-много позже, уже будучи взрослой, встречая изредка бывших соучеников, я узнавала новости – кто-то давно в Германии, кто-то эмигрировал в Израиль, кто-то – в Америке…
***********************
Барачные жили если не дружно, то все равно как-то общно. Праздники отмечались шумно, во дворе собирались мужики, судачили о разном. Женщины суетились по хозяйству – на столы несли кто что мог – соленые огурцы, капустные пироги, вареные яйца, пучки зеленого хрусткого лука, толсто порезанные колбасы, и, конечно же, собственноручно приготовленные настоечки и наливочки самых разных цветов и оттенков (водка в счет не шла - её, само собой, покупали и пили много). Выпив, народ начинал разборки – кто кого когда обидел, чья баба украла у чьей из огорода пучок редиски или морковки… Красные потные лица, запах водки и лука, старающиеся утихомирить мужей, нарядные женщины в бусах…
Наша соседка тётя Оля всегда начинала запевать частушки в эти моменты: «Й-эх, ду-ура я, дура я проклятая! У ево четыре дуры, а я - дура пятая…». Народ смеялся, обстановка разряжалась, и уже кто-нибудь другой подхватывал:«Ой, ду-ура ты, дура из картошки! Дура,ты ему дала - да протянула ножки!». Потом неизменно следовали «Уральская рябинушка», «Калина красная», «Лучинушка»… Потихоньку наступали сумерки, люди разбредались по своим комнатушкам, но то и дело вспыхивали пьяненькие перебранки за стенкой с одной стороны, или вдруг заполошно начиналась бравая песня – с другой…
В такие «гулеванные» дни дети могли получить всё, что хотели (ну, почти всё). Кто-то начинал канючить лишнюю денежку на кино или на мороженку – родители, как правило, не отказывали,тем более, на глазах у соседей.
Моя Бабуля приглашалась на эти посиделки в качестве почётного гостя. Среди нашего барачного люда она считалась «сильно грамотной», «интеллигенцией» – причем слово «интеллигенция» произносилось действительно с уважением. Впрочем, она и была очень интеллигентной особой. Работала она учительницей начальных классов в местной школе, многие из барачников учились у неё, а потом учились их дети, а у некоторых и внуки. В случае споров прибегали к ней, просили рассудить «грамотно». Иногда она помогала написать («сочинить» - как там говорили) письмо в милицию или в суд кому-нибудь из местных баб, жестоко побитых благоверными после тех же гульбищ.
Пропойца-старичок – наш сосед из квартиры напротив, постоянно сидевший на корточках возле своей двери и нещадно дымивший вонючей «козьей ножкой», пугал иногда нас - расшалившихся и бегающих взад-вперед по коридору (а что было делать, когда шёл, например, дождь на улице и невозможно было выйти на болотно-грязный, с мутными потоками от местной размытой помойки, двор?!) – вот, мол, чичас Нина Киськинтиновна-то выйдет, дак она на вас в суд-то и напишет…
Частично уважение к Бабуле падало и на меня, хотя, если честно, иногда это просто мешало быть такой же, как все барачные дети. Дело в том, что Бабуля, будучи уже на пенсии, то и дело всё же подрабатывала в школе, подменяя коллег, которые иногда болели или уходили в отпуска. После уроков она приносила домой горы тетрадей, которые нужно было проверять – правописание, арифметику, и, поскольку я практически всегда училась на «отлично» (во всяком случае, в начальных классах), она иногда доверяла мне приложить руку к этому занятию, особенно, если сама же меня и проверяла пару-тройку раз в течение этого процесса.
Если я находила ошибки, Бабуля, перепроверив и удостоверившись в моей правоте, подчеркивала их, исправляла и ставила оценку сама. Если ошибок не было – мне разрешалось собственноручно поставить «пятерку» в чью-либо тетрадь. Иногда это были тетради ребят из нашего двора, и надо понимать, что я, выходя во двор после проверки тетрадей, становилась своего рода местной «звездой» – кое-кто старался подлизаться ко мне и выведать свою оценку заранее, не дожидаясь завтрашнего школьного дня.
Бабулечка, миленькая моя, столько лет уже прошло, как нет тебя, не к кому уткнуться в мягкое теплое плечо, «пободаться» - как ты это называла, а я всё скучаю по тебе, и, кажется, чем дальше, тем сильнее… как пел Розенбаум «…и больно так сжимает сердце желание внучатами побыть».
*********************
Коль уж речь зашла о школе – кому-то может показаться странным, но школу я любила. Надо сказать, что в те годы существовало правило: дети должны были учиться с семи лет, и, если не хватало хотя бы недели до полных семи (скажем, день рождения был 7 сентября) – автоматически «первый раз в первый класс» переносился на год позже. Мой день рождения – в конце октября, то есть, не было и речи, чтобы принять меня в школу еще годом ранее наравне с семи-восьмилетками. Но тётки мои, играючи, научили меня читать и писать лет с четырех, и посему учиться меня все же взяли, когда мне было шесть лет - вопреки существовавшим правилам, а может, еще и потому, что Бабуля работала в школе, а моей первой учительницей стала ее близкая приятельница.
Учиться мне нравилось, хотя многое было просто неинтересно, вернее, уже знакомо. Видя это, педсовет решил попробовать меня перевести сразу во второй класс в самом начале моего первого учебного года. Я, конечно, не знаю многих подробностей, но хорошо помню, как меня просили в школе незнакомые учителя из других классов и какие-то люди из страшного заведения под именем Районо почитать им вслух совершенно незнакомый для меня текст (о, это дело я всегда очень любила!), порешать задачки повышенной сложности и просто поговорить с ними.
Потом все восторгались масенькой умненькой девочкой, которую вполне можно было бы взять и на программу третьего класса, но уж очень я была маленького росточка и возраста. Программы-экстерн тогда особо не поощрялись и не практиковались повседневно, ничего революционного в системе образования не происходило, поэтому меня решили «не трогать» и «дать мне развиваться» в соответствии с моими физическими данными… Я особо, впрочем, не расстраивалась, потому что перспектива оставить уже понравившихся одноклассников и любимую учительницу в обмен на великовозрастных и сильных второклассников или – о, ужас! – третьеклассников меня совершенно не прельщала.
Помимо того, я уже, наверное, четко поняла, что учиться мне будет вовсе нетрудно, популярности мне хватало, несмотря на маленький рост, и на этом эпопея моего резкого продвигания вверх по лестнице знаний впереди однокашников закончилась. С того самого времени я все равно всегда была самой маленькой в классе, но в то же время, практически всегда – более успешной в учебе, не считая, впрочем, уроков физкультуры, которые я все годы просто ненавидела всей душой, и не потому, что не любила бегать или прыгать, а потому, что никогда не могла в этом сравниться со своими же одноклассниками (вот уж действительно спасибо дядям и тётям, которые не перевели меня классом-двумя старше!). Перепрыгнуть в спортзале «коня», кожаная спина которого была вровень с моей чёлкой или выше, для меня было практически невозможно, а опустить его ниже было уже некуда.
***********************
Я ненавижу всякую униформу – будь то военная, рабочая, милицейская и так далее. Но школьную форму я вспоминаю почти с нежностью, хотя, когда я разглядываю старые фотографии, неуклюжее коричневое платье с черным (или белым - по случаю праздников) фартуком выглядит почти неприлично. Впрочем, почему неприлично… скорее, старомодно-гимназически, особенно вкупе с непременными косичками – носить «конский хвост», распущенные волосы или, не дай бог, начёсанную донельзя «бабетту» считалось верхом непристойности.
Сейчас я внутренне улыбаюсь, видя американских детишек, бегущих по утрам к желтому школьному автобусу: разноцветные свитерочки, джинсы, умопомрачительно короткие юбчонки довольно взрослых девиц, разноцветные – от оранжевых до голубых и полосато-зеленых – волосы стриженых и нестриженых парней, побрякушки, цепочки на шеях, поясах и всех вообразимых местах… Ау-у-у, где вы , наши уважаемые завуч и директор школы – ярые поборники школьной формы и строгой дисциплины?! Тут всё это разноцветное великолепие называется просто самовыражением, и, по-моему, ничего плохого в этом нет. Потому что умишко – или он есть, или его нет, независимо от того, какого цвета сегодня твоя прическа, или какой длины твоя юбка. В то же время, страсть к униформам присутствует в какой-то мере и здесь: бежевые или коричневатых тонов формы бой-энд-гёрл-скаутов, формы спортивных школьных команд – надо видеть гордость, с которой всё это надевается и носится!
Странно, что судьба забросила меня в конечном итоге именно в Америку… в ту самую, о которой популярнейший и любимый в свое время "Наутилус Помпилиус" пел: «Гуд бай, Америка, о-о-о, где я не буду никогда-а!», в самую что ни есть акульи-капиталистическую, с подавившими весь мир зелеными бумажками, именуемыми красивым словом «доллар».
Что интересно, ничего особенно страшного я тут не увидела, исходя из того, что наша родная советская школа (а вернее будет сказать, пропаганда в целом) старалась нам втюхать на протяжении многих и многих лет. Так же люди живут, работают, получают деньги, тратят их по усмотрению. Среди людей так же много и глупых, и умных, и скупердяев, и расточительных.
Вот чего нет здесь, как мне кажется, так это той тяги (если говорить в целом) к узнаванию чего-то нового, как было в нас в те годы (я не уверена, что эта тяга осталась в современных российских детках), но вообще-то, это явление вполне объяснимо: мы жили за железным занавесом, вся закордонная информация просачивалась полулегальными путями или узнавалась из путевых заметок тех, кто ТАМ был… с корректировками и поправками цензуры, разумеется… я не хочу тут рассуждать о диссидентах, ок?
Тут, в Юнайтэд Стэйтс оф Америка, право на информацию возведено в ранг закона. В принципе, любой гражданин может получить любую информацию из любых источников, если того захочет. Может поэтому и не очень любопытно им тут всё – было бы нельзя, большего бы хотелось?!
******************
Что-то увело меня с воспоминаний о детстве совсем в другую сторону моего бытия – в самое что ни есть настоящее… Впрочем, что есть, вообще-то, «настоящее»? Иногда я думаю, что вот как раз детство-то и было настоящим, а сейчас – дни сменяют друг друга со страшной быстротой, я не помню уже, когда день казался длинным до бесконечности, и столько всего было можно успеть, сделать, узнать…
Два часа из жизни женщины (хроника одного вечера)
Так… столы протерты, сиденья тоже… стойка бара отсвечивает матово почти отполированной поверхностью. Витринка-холодильник девственно блестит розовато-таинственным светом и стеклянными полочками, на которых нежатся шоколадки, фрукты, легкие закуски и банальные чипсы в ярких пакетиках. Большой холодильник сыто урчит потихоньку, показывая своё заполненное пивом и колд-дринками нутро… стаканы и бокалы десяти видов сверкают как хрусталь под лучиками небольших вмонтированных в полки снизу светильничков. На полках таинственно мерцают боками бутылки всех цветов, фасонов и размеров, которые можно вообразить… ром десятка сортов, несколько кристальных водок, австрийские и итальянские ликеры, бренди и виски всех мыслимых названий, прекрасные легкие светлые и красные вина – да уж, в чём-чём, а в выпивке Папа Джо разбирается капитально. Я думаю, что выбор в нашем барчике, пожалуй, один из лучших в городе, и если бы не склочный характер того же Папы Джо, бизнес мог бы быть гораздо успешее, чем он есть. Телевизор, висящий тут же в углу возле холодильника на поворачивающемся кронштейне, выключен и я смахиваю пыль и с его экрана… на полочке под ним десятка полтора-два кассет с порнушками – иногда поддающие в баре мужики, устав от вечного регби на экране, просят папу Джо поставить что-нибудь «повеселее», и тогда бар наполняется приглушенной музыкой, вздохами и стонами: «О, дас ист фантастишь… о, йя-а, йя-а-а…»… Выпивка, надо сказать, идёт у посетителей под это дело намного быстрее….
Пол… хм, нет, пол я , пожалуй, подметать не буду - завтра Йоханнес (Ванька – я переиначиваю, как всегда, местные имена на русский лад), наш гарден-бой, все равно будет чистить его и поливать из шланга перед открытием бара для посетителей, потому что завтра среда – возможно снова будут стриптизить девки-танцорки, которые нет-нет да бегают босиком по всему зальчику, то усаживаясь голыми задницами на колени посетителей, то заставляя их слизывать взбитые сливки с голых сосков.
Верхний свет я, пожалуй, выключу совсем – еще достаточно яркого солнечного, который проникает и в небольшие, стилизованные под старинные крепостные, оконца и в боковую, настежь распахнутую дверь-решетку, которая ведет в маленький внутренний дворик, обнесенный толстенной массивной стеной, отделяющей сад соседской виллы от нашего. Это даже и не дворик, а так – выложенная рыжим кирпичом полоска шириной метра три, тянущаяся вдоль всего строения, в конце которой уже прячется тень. Иногда, когда бар полон и есть кому заняться посетителями, я выхожу туда на свежий воздух и сижу там в небольшом креслице возле небольшого же столика - супервижен, блин, хозяйский… Скоро спустятся сумерки и, возможно, кому-то захочется провести вечер в нашем довольно уютном кабачке.
Но пока никого нет, и я сажусь на небольшую низенькую скамеечку – меня и не видно со стороны зала, подпираю голову руками и просто глазею в пустой дворик… Мысли ни о чём и обо всем мелькают в моей головушке. Я задумываюсь, как, впрочем, часто бывает в последнее время, о том, за каким хреном судьба приволокла меня в этой райский уголок – Юарию, поставив меня одновременно в такую позу, что у меня просто нет ни времени, ни возможностей этим раем наслаждаться. Могла бы сейчас шарашиться себе спокойненько, скажем, по арабскому базару Эль-Халил в Каире, глазея на сокровища местных Али-Баб (или Али-Бабов?), или бродить не спеша по гулким залам Нэйшнл Мюзеум в шумном Дели, или, неспешно потягивая свой любимый ледяной Кампари, слегка разбавленный апельсиновой «Мириндой», зубоскалить с американскими офицерами, кои в несметных количествах тусуются по уик-эндам в бахрейнских барах, заслуженно отдыхая на всю катушку от суровых морских будней, приезжая с военных кораблей из Сауди Арабии на своих бесчисленных огромных джипах – это ведь там рядом, всего-то переехать маленький перешеечек.
Очевидно, за тем же самым хреном эта судьба связала меня с Папой Джо, ставшим моим мужем. Наш бизнес – туризм, гэст-хауз, ресторан и два бара - поначалу шедший просто прекрасно, с приходом этих грёбаных жертв апартеида к власти стал хиреть и чахнуть. Пришлось открывать как гэст-хауз, так и этот бар для публики, в том числе и для черных, что снизило, естественно, посещаемость белых. Гэст-хауз тоже пуст уже вторую неделю, туристов нет – боятся резко возросшего криминала, а местные приезжают в основном на уик-энд. Впрочем, черные пока не особо сюда суются – во всяком случае, в дни стриптиза бар заполнен только белыми мужиками, хотя я слышала, что в даунтауне черных и цветных уже стали пускать и в стрип-клабы.
Мне, в общем-то по фиг, белые у нас пьют или черные – я их всех всё равно не перевариваю. Юария была закрытой много лет для притока свежей крови – эмбарго там, апартеид и прочая хренотень… Они все тут, что белые, что черные – одинаково туповаты. Черные, конечно, попримитивнее, но и у белых познания ограничиваются только своим болотом. «Новые черные» – как когда-то наши анекдотные «новые русские» - имеют карманы, просто-таки набитые бабками. Для них своего рода шик – снять комнату в гэст-хаузе на ночь, привести тёлку, заказать ужин в номер… Как меня затрахивает иной раз прибирать эти комнаты после них! Для них принять душ – праздник, и мне иногда кажется, что они всю ночь только и делали, что принимали душ, потому что четыре больших полотенца как правило мокры насквозь… пол что ли они ими мыли – так у нас паласы в комнатах сплошные. Мыло опять же после них напрочь отсутствует – ну, это явно девки их приворовывают, это у них в крови… я не оставляю в комнатах при таком раскладе ничего, что может быть сдвинуто с места – иначе, не увидишь больше ни вазочки с цветами, ни мыльницы, ни салфеток на столиках.
Сколько служанок у нас сменилось за последнее время - не сосчитать, впрочем, как и барменш. Разбитная бар-леди Суна - худющая алкашка, любимица африканеров, могущая вскочить на стойку бара и между делом, взбивая коктейль, сплясать чечетку или даже канкан… Маленькая шлюшка Биа, свинтившая в один прекрасный день со всей дневной выручкой… Стройная чопорная Энни с вечной сигаретой в зубах и расстегнутой донельзя блузке, показывающей больше, чем скрывающей… Сейчас бизнес упал настолько, что мы не можем позволить себе платить кому-то, поэтому вся работа - только на наших плечах, точнее – на моих, потому что Папа Джо за тридцать с лишним африканских лет приучился быть боссом, а не исполнителем. Впрочем, организация всего лежит действительно на нём.
Я далеко не расист, интернациональное воспитание дает себя знать: я не могу разговаривать с черными – даже с теми, кто работает у нас или у соседей, помогая по хозяйству - как это делают местные белые, то есть - как с осликами или собачками. Я не питаю к ним особой любови, но и не унижаю никого, как бурские мадамы. Питер - наш бывший гарден-бой, маленький черный сморщенный мужичок лет пятидесяти, с гордостью хвастался соседской горничной Джоанне: «Миссас (это, стало быть, я – на местном наречии) мне всегда говорит – доброе утро, Питер!». Джоанна - та вообще считает меня ангелом и постоянно при случае докладывает все местные сплетни о всех соседних хозяевах и слугах, то и дело выпрашивая у меня непригодные для меня, по ее мнению, шмотки. Есть своего рода местный анекдот-вопрос: какова разница между туристом и расистом? Ответ – максимум, три дня. М-да… в каждой шутке есть доля шутки.
Я сижу и думаю, что время летит ужасно быстро – вот уже три, нет, четыре недели, как уехал домой Димка, гостивший у нас в универские каникулы. Димка-Димка, как я скучаю по нему – ужасно! Когда он был тут с нами – душа моя была почти на месте, я была спокойна и даже весела. Мы много разговаривали обо всём, бродили вместе по городу (одной мне это делать и не с руки, да и не совсем безопасно), он привез мне кучу писем и презентов от родных и друзей, а также отдельную радость – объемистый пакет русской прессы, купленной накануне отлета в Юарию – толстые газеты, несколько журналов… Я отложила их на «потом», чтобы прочесть и перечитывать, когда Димка уедет и мне будет совсем уж тоскливо.
Здесь практически нет русских. Они, конечно, есть где-то, но коммюнити как таковой не существует, да и муж мой не сторонник общения с ними, чего и мне желает, как говорится.
Я думаю, что мой ребенок очень повзрослел со времени последнего приезда… Наверняка у него уже есть девица, а может и не одна, вон он какой стал - высокий, темнобровый, совсем как его папаша – красивый мужик. Повзрослеть-то – повзрослел внешне, а такой же ребенок все еще – бегал по нескольку раз в день к манговому деревцу в саду, проверяя плоды на спелость - очень уж хотелось их съесть. Съел-таки, успели дозреть до отъезда.
Треньк-треньк… через секьюрити-окошечко я вижу за входной дверью мужа и нажимаю кнопочку под стойкой бара, чтобы открыть дверь. Да, как везде, у нас тоже секьюрити – защита на всякий случай. Никто не может просто так войти или выйти из бара – только после нажатия волшебной кнопочки дверь разблокируется. Превентивная, так сказать, мера – криминальная волна не так высока у нас в Претории, как в соседнем Джобурге, всё же мы – столица, побольше следят за порядком, но четвертая страница местной газеты «Ситизен» заполнена на сто процентов сообщениями об убийствах и ограблениях - белых, конечно же, ситизенов, потому что сейчас идёт апартеид наизнанку: могут убить только потому, что ты - белый… Господи, когда весь этот бардак уже закончится?!
Хазбенд, видя чистоту и порядок, слегка взбадривается, но по инерции ворчит: ”This is abnormal… this is not a business…we have to do something about it…”.* Вот что меня всегда бесит – чего стонать-то?! Ну, не идет бизнес, так делай что-то! Что толку рассуждать о том, что же нам все же делать…
Вечер, между тем, уже явно на подходе, тень во дворике полностью покрыла рыжие кирпичики. Хазбенд захлопывает дверь-решетку… Зачем - говорю я – может быть я еще выйду туда… «Уже вечер, мало ли что»,- важно вещает Папа Джо и скрывается в туалете, и я слышу потом, как он открывает своими ключами двери в гэст-хауз – ну, это уж как всегда - вечерний обход. Мороз-воевода дозором, блин, обходит владенья свои.
Треньк-треньк… кто-то нажал снаружи кнопку звонка - вижу две фигуры. Вот же, блин, накаркала - черные… ну что ж, на безрыбье, как говорится, раком станешь. Вошли, вежливые, в приличных прикидах, если, конечно, считать приличными брюки и футболки, впрочем, явно недешевые, фирменные. Один сразу уселся за стол, другой подошел к стойке: уан биг бир, плиз – ноу проблем, сэр… Достаю из холодильника большой «бир» – тут пиво продают не только в ноль-тридцать-три бутылочках, но и в пузырях типа нашего бывшего «Советского Шампанского»… Подаю два охлажденных стакана – не графья, сами разольют, я не собираюсь выходить из-за стойки и тащиться к их столику. Черный, скорее всего, поняв ситуацию, ухмыляется и протягивает пять рандов – обычная цена везде за биг бир. Сорри, сэр, сикс – бормочу я. Сикс? - удивляется он – типа, везде файф… Это кабачок Папы Джо, сэр, поясняю я скромно – здесь биг бир стОит сикс ранд. Ок, соглашается он, достает еще монетку, я открываю кассу и бросаю монетки туда. Он уже идёт к своему столику, но я по его спине, обтянутой полосатой футболочкой с воротничком на трех пуговках, и пружинистой походке вижу, что он злится. Да мне по фиг, родной, ты можешь вообще выметаться отсюда со своим друганом – на твои сикс ранд я разве что чашку кофе и пол-мороженки себе смогу купить в любой даунтауновской кафушке, а должна стоять тут перед вами как курва, пока вы будете высасывать этот сраный бир… Разумеется, я произношу этот монолог только мысленно, но мне уже лучше хотя бы от этого.
Наконец-то Папа Джо вывалился из гэст-хаузной двери в бар, мне уже стало как-то неуютно быть наедине с этой молчаливой парой – молча разлили, молча сидят и пьют, глядя прямо перед собой… даже не рассматривают ничего вокруг – как будто не впервой здесь. Нет, я хоть особо и не различаю темнокожие лица, этих тут точно еще не видела – не так их много захаживало пока, разве что местные - те, кто работает у соседей, да клиенты гэст-хауза. Эти – другие.
Папа Джо подходит к ним – привет, мужики! «Мужики» слегка оживляются – хей, Папа Джо – слышали о тебе, вот, решили познакомиться… Папа Джо начинает безудержно , как всегда, хвастаться – раз о нем слышали, по его мнению, это может быть только хорошее – и он безбожно врёт о том, как замечателен у нас бизнес, как весело проходят тут порой вечера, какие замечательные девки-стриптизерки пляшут у нас по средам и субботам. Глаза кафров разгораются, они начинают громко посмеиваться и хлопать Папу по плечу - ну, прям, всехные брателлы…
Треньк-треньк – снова брякает звоночек… еще две фигуры за стеклом жаждут припасть к алкогольному источнику. Нажимаю кнопочку – озираясь, входят еще два черных… Да что, блин, за вечер такой сегодня, удручённо думаю я и уже открываю кассу, чтобы бросить в нее очередные шесть рандов – черные обычно пьют именно это пиво. Так и есть – уан биг бир плиз, Мама Джо…
Та-а-ак, я медленно наливаюсь внутренним раздражением – еще вам, сынки вы мои негроидные, я не была Мамой Джо… Один – необычно узколицый - суетится чего-то, припрыгивает вокруг Папы Джо, спрашивает, где туалет, так же вприпрыжку туда заруливает, и через минуту я слышу шум спускаемой воды. Папа разливается соловьем возле его напарника – всё о том же, о нашей замечательной жизни.
«Папа Джо, а можем ли мы с братом, если вдруг понадобиться, снять комнатки на ночь в твоем гэст-хаузе?» – спрашивает повеселевший вернувшийся Засранец, как я его уже окрестила в мыслях. «Оф коурз, май френд» * – щелкает клювом мой дорогой хазбенд и тут же предлагает провести экскурсию по гэст-хаузу «потенциальным клиентам». Прихватив стаканы с пивом, они уходят втроем в гэст-хауз, и я слышу оттуда краем уха взрывы хохота - понятно, Папа Джо исполняет свои репризы, так сказать - «сегодня весь вечер на манеже»... ну что ж, если эти дорогие гости снимут сегодня хотя бы одну комнату, вечер уже не будет таким пропащим – все же 200 рандов кассе гарантированы.
Первый клиент - Полосатый - молча подходит и буквально швыряет на стойку скомканную десятирандовую бумажку – на второй пузырь… Почему-то мне становится неловко - может у мужиков последние бабки, на которые они решили выпендриться в белом кабаке, и я даю ему на сдачу не четыре, а шесть рандов, на которые он удивленно смотрит. Я говорю ему негромко – знаете, наверное и вправду, лучше будет, если я возьму за пиво как везде - по пять за бутылку. «Спасибо, миссас» – серьезно говорит он, и так же молча они с друганом принимаются уничтожать вторую бутыль живительной влаги.
Тем временем экскурсия заканчивается и Папа Джо с новообретенными «друзьями» возвращается в бар, друганы берут тоже вторую большую бутыль и усаживаются отдыхать за столик на другой стороне зальчика.
Вечер, так сказать, в разгаре. Восемь часов, мы всегда смотрим «Новости» в это время. Папа Джо включает телевизор, садится за стойку со стороны публики, а я мирно примащиваюсь на своей маленькой скамеечке внутри, за стойкой, так, что меня из зала и не видно…
Гремит новостной канал, опять эти засранцы митингуют. Потрясая копьями, беснуются в политической истерике зулусы… опять ограбление банка - ого, семнадцать миллионов баксов, нехило сработали… диктор поясняет, что вину за ограбление, похоже, берет на себя одна из оппозиционных политических партий... понятно, не просто уголовка, а политика опять! Я слышу, что клиенты задвигали стульями - похоже, Засранец и его братан собрались уходить за подругами - думаю я и, не отрывая глаз от экрана, встаю, чтобы нажать кнопочку, чтобы открыть им дверь…
Слегка повернув голову, я вижу с изумлением, что один из двоих молчаливых и Засранцев братан уже висят на моём муже и пытаются прикрутить проволокой его руки, заломленные назад, к его же брючному ремню, а Засранец держит в трясущихся руках огромный длинноствольный револьвер возле седой головушки Папы Джо… Я не успеваю даже осмыслить происходящее, потому что в следующую секунду я вижу лишь перелетающее в прыжке через стойку явно тренированное тело моего первого покупателя, которого я окрестила Полосатым за его классную рубашечку на трех пуговках, а еще через секунду я лечу от его страшного удара по моему лицу в другой угол бара…
Я не знаю, почему я не потеряла сознание или не упала замертво, ударившись с маху спиной или виском о раковину для мытья посуды… я не знаю… Наверное, дядя наверху, который распоряжается жизнями, просто тоже чего-то недопонял или упустил момент, но я распрямилась тут же, лишь слегка поскользнувшись на цементном полу.
Полосатый, увидев это, тут же рванул меня к себе за руку: «Бич, вайт бич… * Открой кассу… быстро…», – в ту же секунду обрывая провод телефона другой рукой. Я нажала кнопку электронного кассового аппарата – мелодично звякнув, поддон с деньгами выехал наружу. Полосатый выдернул его из гнезда и, опрокинув на стойку и вывалив деньги, стал запихивать их в карманы… мелочь раскатилась, бумажки тоже не хотели его слушаться. Он грубо пихнул меня: «Помогай, сука!» Я стала собирать бумажки и подавать ему… Выхватывая купюрки из моей руки, Полосатый увидел блеснувшее небольшим бриллиантиком колечко: «Быстро, мне… снимай!» – и он потянул мою руку чуть ли не к свои зубам… Я поспешно стащила с пальца свадебный подарок Папы Джо вместе с обручальным кольцом, которое тоже исчезло в глубине карманов Полосатого. Он рванул с моей шеи мой маленький золотой крестик… скотина… это практически единственная память у меня от бабули! В ту же минуту резкая боль пронзила моё ухо – горилья лапа пыталась сорвать серьгу. Я оттолкнула лапу и, сняв серьги, тоже протянула их Полосатому… Удовлетворенно буркнув что-то, он отпихнул меня в сторону.
В те же минуты троица, оседлавшая папу Джо, разбила большую пивную бутыль о его голову и окровавленного, со связанными руками и зацепившимися за одно ухо и залитыми кровью очками, бросила его на пол ко мне за стойку. Он упал как мешок с песком, глухо, лицом вниз. Я видела расплывавшееся возле его головы медленное красное пятно и его неестественно подвернутую руку с Роллексом на запястье…
«Что стоишь, бич, быстро – где еще деньги?!» – вернул меня к действительности яростный шепот кого-то из черных. «Всё здесь» – стараясь не завопить, сказала я…
“Врешь… Папа Джо сказал, что у вас бизнес хорошо идёт… Где бабки, быстро, быстро… пока мы и тебя не прикончили… Не смотри, не смотри на меня, сука “ – я снова получила удар по лицу и на сей раз не смогла удержаться на ногах… Кто-то схватил меня за рукав, рванул и поставил на ноги: «Быстро,сука, открывай двери!» Они не знали, где кнопка, а может боялись случайно нажать на аларм - кнопку тревоги, которой у нас и не было. Я нажала кнопочку : треньк-треньк – сказала как всегда дверь, и я была в очередной раз сбита с ног ударом - на сей раз в спину. Подняв голову, увидела перед собой ноги хазбенда и как-то изловчилась подползти к нему и улечся почти рядом… Жив ли?! Мне не дали возможности у этом убедиться. Черные ловкие руки быстро замотали полотенце вокруг моего лица. Я оттянула его с глаз и носа: парни, я не буду кричать… плиз, не надо закрывать мне лицо… я не буду на вас смотреть… плиз, можно я посмотрю, что с моим мужем? Один из них пнул меня – что, бич, любишь этого расиста?! – но дотронуться до мужа так и не дал.
Пока всё это происходило, я поняла, что они вытащили у мужа из кармана все ключи: от нашего дома, что располагался прямо через дорогу от гэст-хауза, от сейфа в офисе, от склада с запчастями к машинам – еще одного нашего бизнеса – в общем, от всего. Трое – Полосатый и два его напарника – выскочили из бара, захлопнув дверь, и мы остались в ловушке втроём: мой бездвижный хазбенд, я – в луже его крови и с замотанной половиной лица, и узколицый бешеный Засранец, усевшийся на наших ногах и приставивший дуло револьвера к голове Папы Джо. Для успокоения меня в ухо мне была вставлена наша же длинная отвертка, прихваченная Засранцем с полочки под телевизором. Мне было жестко обещано, что если я только захочу повернуть голову – отвертка пронзит мое ухо до мозгов. Он сказал, что умеет это делать быстро и профессионально…
Я лежала мордой вниз на холодном цементе, мой любименький зеленый свитерок, который я натянула только-только перед приходом этих гостей (вечером в баре прохладно от сквозняков), был мокр от мужниной подтекшей под меня крови… О чем я думала?! Не знаю… о какой-то ерунде… Страха почему-то не было. Мне было ужасно жаль свитер – перед моим отъездом замуж Наташка мне его связала из привезенной мною же из Финляндии слегка пушистой темно-зеленой пряжи. Я разбросала и укрепила на нем потом разноцветные стразы разных размеров, и он был похож на Новый год. Говорили, он очень шел к моим глазам – они ведь у меня тоже зеленые. Я думала о Димуле – один из этих брателл всё допытывался: «Где ваш парень?!» Я, думая, что он спрашивает о нашем черном садовнике, отвечала, что не знаю, но он мне сказал – нет, где твой сын?! Гады, значит, они знали, видели раньше, что Димка был с нами тут, и опасались, что он может оказаться в доме, пока мы были в баре. Господи, какое счастье, что он уже уехал домой! Значит все же, всё это – не случайность, а продуманное нападение и ограбление, возможно даже, с чьей-то близкой подачи – Папа Джо горазд был всегда трепаться с кем попало о своих мнимых сокровищах.
Моё лицо распухало, немело, и я пыталась представить, как буду выглядеть, скажем, на каком-нибудь пристойном вечере, если это останется со мной на всю жизнь… Вот же дура! Отвертка в ухе, пистолет перед мордой, черные отморозки, которым убить - как два пальца обоссать, а она представляет свою посиневшую рожу в вечернем платье!!! Мне было смешно над собой и мучила мысль, что же с мужем… Воображение уже рисовало мне вдовий наряд и печально-торжественный реквием в местном крематории – надеть что ли шляпу с черной вуалью… Все будут шептаться – ах, как она все еще недурна… Папа Джо был порой, говорят, груб с ней, постоянно ее ревнуя даже к столбам, но, говорят также – любил ее до безумия… что же будет с бизнесами и пропертями сейчас… он ведь ничего не успел переписать на молодую жену… А если реквием будет по мне - будет ли Папа Джо так же безутешен? Он наверняка наденет на мои похороны свой шикарный смокинг – он выглядит в нем типичным буржуем, причем ужасно привлекательным.
Очень осторожно я попыталась повернуть голову - отвертка уперлась мне в спину: «Лежи, сука… я тебя предупредил!» Плиз, мэн, можно я дотронусь до мужа?! Плиз… Я чуть подвинулась и уперлась в мужнин бок… рука моя нащупала его руку – она была теплой и чуть подрагивала. Слава Богу, жив!
«Понимаешь ты, бич…» – начал профессорить Засранец – «…мы не убийцы и не насильники, мы просто хотим денег! Нам очень нужны ваши факин мани*, ты понимаешь меня, бич?»
Язык мой - враг мой… я не удержалась, конечно, от комментария:”Ах ты, бабун! А ты заработал эти деньги?! Почему ты пришел за моими деньгами, а не попытался заработать их, как я?! Ты не знаешь, как это – стоять порой часами за стойкой до распухания и отекания ног… Ты не знаешь, как это – стирать, гладить и перестилать постели после таких гостей, как ты…” Ответом мне было несколько коротких ударов отверткой в спину… Я заткнулась, поняв, что взывать к его совести – себе дороже. Я представила, как спина моя покрывается темными пятнами от этих ударов - ну, коза... леопардунья, блин… кого надумала учить жить – кафра, потенциального убийцу! Шат ап, дура!!! Я заткнулась.
Между тем, он продолжал разглагольствовать – мол, идет экспроприация экспроприаторов ( во, бля, марксист! – подумала , конечно же, я), апартеид кончился - теперь их время, всё будет принадлежать тем, у кого раньше не было ничего! Ну, типичная пролетарская горячка – поставила я диагноз про себя и снова не удержалась, шепотом заявив: «А ты знаешь, что я - русская? Да я, блин, подписи собирала - в комсомоле будучи, чтоб вашего Манделу освободить из заключения! А его последыши сейчас меня убивать будут - за сто сраных баксов!» Он так же шепотом ответил, ухмылясь: "Заткнись, бич! Мы знаем, что ты - хорошая женщина! А вот муж твой - говно, расист проклятый! Прикончу его прямо сейчас – хочешь?!» - и что-то холодно-металлически щелкнуло возле наших голов. Я резко села - плиз, нет, не надо убивать никого! Берите, что вам нужно и уходите… я не смотрю на тебя… я не знаю тебя… я не смогу никого опознать… уходи, я открою тебе дверь!
Дверь мне пришлось открывать еще дважды. Те трое прибегали - то один, то другой - пару раз, пытались меня уволочь с собой в наш дом - показать им там, где мы прячем деньги. Я орала шепотом, что они - придурки, что белые если и имеют деньги, то держат их на счету в банке, а не наличкой… что если они будут меня волочь через дорогу - я буду кричать и все равно кто-нибудь да услышит… что пусть забирают всё и убираются к своим манделам и чомбам… я не идиотка, чтобы тащиться в дом, где трое горилл трахнут меня на моей же собственной кровати… им нужны бабки - пусть ищут их сами - где хотят и как хотят… вся эта черно-белая хрень в их башках меня уже достала…
Меня на время оставили в покое… уж не знаю, почему. Единственное - снова заставили лечь мордой вниз и не возникать.
Я лежала и снова думала, что в стране бушует СПИД… что если они решат меня все же трахнуть напоследок - что было обычным делом при таких преступлениях, как описывалось в газетах – я этого не переживу… пусть лучше сразу прикончат. Хватило ж ума не включить этим придуркам «веселенькое» видео, пока они пили пиво – вот уж точно бы сподвигли их на акцию! Потом мне представлялась уральская зима и я – умирающая медленно от поганой болезни… нет!!! Если они меня не прикончат после этого - застрелюсь сама… и я как-то сразу снова успокоилась.
Потом прозвучал тихий свист снаружи - меня в очередной раз пихнули к кнопочке - открыть дверь и толкнули снова на пол… Потом я услышала шум мотора отъезжающей машины, приподняла голову - в баре никого уже не было. Я вскочила, ломанулась к входной двери и, захлопнув ее, бросилась к мужу…
Папа Джо уже сидел и бодро разматывал остатки проволоки со своего ремня… Я в шоке остановилась - как?! Ты же был без сознания… «Дура! Я что - буду им показывать, что я жив?» – было мне ответом. Значит, пока я тут изображала Зою Космодемьянскую и защищала его от выстрела в висок, пока меня пинали, толкали, били по лицу, кололи в спину отверткой, рвали мои ушки и грозились вчетвером изнасиловать - мой дорогой хазбенд лежал себе мышкой, слыша всё и не предпринимая ничего для изменения ситуации?! В наши лучшие времена он то и дело рассказывал о своей службе в особых частях – командо, где их обучали всяким трюкам, разным видам борьбы и молниеносному вырубанию противника. Да этот Засранец, что сидел на его ногах - его можно было соплёй перешибить один-на-один даже без спецобучения, а эта дрянь предоставила мне право самой себя защищать, и его до кучи... Трус, слизняк, бесчестная скотина! Значит, он не шевельнулся бы, опасаясь за свою драгоценную жизнь, даже если бы эти обезьяны разложили меня прямо возле него и трахали зверски… Боже мой… Машуля… где ты… что с тобой… я не могла сложить свои мысли на одну полочку, впав в прострацию.
Между тем, Папа Джо уже побежал взглянуть на то, что творится в доме, крикнув на бегу, что позвонит оттуда в полицию. Вот же ж... он даже не подошел ко мне удостовериться, всё ли в порядке со мной. Конечно, зачем – он ведь был в курсе всего, что происходило!
Я снова присела на свою скамеечку, вытащив ее во дворик и прислонившись спиной к кирпичной стенке бара. Через пять-шесть минут уже вовсю кипела деятельность за моей спиной – Папа Джо вызвал полисменов, и в баре бродили криминальные экперты, снимали отпечатки пальцев с бутылок и стаканов, фотографировали окровавленный пол и разбитую голову папы Джо.
Папа Джо вдохновленно расписывал следователю, как он боролся один с четырьмя вооруженными до зубов преступниками. Приехала амбуланс, вызванная полицией - для оказания помощи пострадавшему. Как на грех, и водила и медик оказались черными, что спровоцировало вспышку ярости со стороны этого самого пострадавшего, который чуть не придушил ни в чем не повинного лепилу голыми руками.
Я сидела все также привалившись к прохладной стенке – мне было все равно, что они там все делают, потому что я только что поняла – меня, по сути, предал самый близкий мне человек.
Позже, когда я пришла домой и увидела развороченный офис, пустой сейф, вывернутые наизнанку шкафы и столы… когда я поняла, что я осталась практически только в том, в чем была – остальная одежда, включая даже мои зимние сапоги (кому они стали там на фиг нужны – в Африке?!), исчезла вместе с хранящимися в сейфе деньгами, моими и хазбендовыми золотыми цацками, столовым серебром, всевозможной аппаратурой и прочими прелестями устроенного быта… когда я, поднявшись в спальню, увидела развороченный матрац и попластанные, очевидно, в ярости ножом мои шелковые блузки, висевшие во встроенном шкафу на плечиках - я оставалась совершенно такой же спокойной и молчащей… мне было все равно.
Всё это веселенькое дельце продолжалось, как позже выяснилось, ровно два часа. Всего два часа.
днажды в студеную зимнюю пору (Машуля-1)
Машуля ехала в стылом зимнем трамвае, изредка дыша на замерзшее стекло, теплым дыханием своим выдувая в нем «дырочку обозрения». Продрогнув на Южной в ожидании трамвая для пересадки, она прокляла всё на свете, но не ехать туда, куда ехала, не могла.
Там, в старом, продутом еще ветрами тридцатых годов бараке, ее, несомненно, ждали: вся ее семейка – мать, отчим и двое младшеньких – сестра и брат - уезжала сегодня полночным поездом в Бог знает какую глухомань, куда-то на Север Тюменской области.
Машуле было грустно, на душе скребли кошки – на прошлой неделе она крупно повздорила и с матерью, и с отчимом, но она все же ехала к ним, потому что ей очень хотелось увидеть малышей – кто знает, когда снова придется свидеться. Сестрица ревела в голос, узнав о намечавшемся переезде – в десятилетнем возрасте очень страшно вот так взять- и по чьей-то воле изменить жизнь. Она страшилась новой школы, нового места в целом, не хотела оставаться без старшей сестры и горячо любимой бабушки, без старых школьных друзей, без маленького дворика, где было пережито столько детских радостей и горестей… но кто спрашивает в таких случаях мнение детей?! Взрослые всегда решают всё сами, так что участь ее была предрешена.
Совсем малой еще пятилетка-брательник, напротив, радовался переезду, хотя и кривил губы, стараясь удержаться от слез, когда узнал, что Машуля с ними не едет, и бабусю он увидит не ранее, чем на будущий год летом, и то – только при условии, что он будет себя хорошо вести… как будто они все не знают, эти взрослые, что такие вещи, как хорошее поведение, предсказать заранее просто невозможно…
Машуля улыбнулась,вспомнив, как смешно было дразнить Петюньку, тогда еще совсем малыша – она делала строгое лицо и как бы сердито говорила:»Ну-ка, кто это у нас тут такой стоит в кроватке?!». Петюнька,
к
ключ
(текст НАТУСИ)
еще не понимая слов, очень чувствовал интонации и тут же губешка его начинала дрожать, смешно оттопыривалась, глаза наполнялись слезами – и в этот момент Машуля «меняла гнев на милость» и начинала ворковать:»Ах, какой мальчик у нас… ах, какой хорошенький!» и улыбалась Петюньке. Огромные Петюнькины глазенки уже сияли, все еще будучи влажными от начинавшихся слёз, беззубый рот растягивался в улыбке , и весь он был такой славный и забавный, что его хотелось немедленно прижать к груди и не отпускать…
Машуля могла уверенно объяснить как себе, так и другим, почему она так настроена против отчима, но мать к ее объяснениям не особо прислушивалась, считая, что здесь более выражается бабусино влияние, чем Машулино мнение. Между тем, Машуля давно уже мыслила далеко не детскими категориями.
Конечно, бабуся была сразу настроена против отчима, женившегося на матери, когда Машуле было лет девять-десять. «Что хорошего можно ожидать от тюремщика ? “,- как она всегда называла отчима, поджимая сердито губы. И вправду, «тюремщик» – на момент Машулиных размышлений отчиму было 37 лет, он был двумя годами моложе матери, а на его «срока» из этого числа приходилось 20. Впервые он загремел на зону малолеткой, получив «червонец» за групповое ограбление то ли продуктовой палатки, то ли сельского магазинчика – в суровое послевоенное время суды особо со схваченным за руку контингентом не чикались.
Нынешнее появление отчима - Сашки, как про себя называла его Машуля, было тоже вызвано особыми обстоятельствами - летом, как раз во время ее школьных выпускных экзаменов Сашка вышел «от хозяина» в четвертый раз, отмотав «пятерик» за злостное хулиганство. Так что, по сути, Петюнька отца практически и не знал.
Мать, клявшаяся и божившаяся, что не пустит более негодяя на порог, по каким-то ей одной ведомым причинам повернула свое решение вспять. Более того, найдя себе и ему работу на Северах, она решилась на переезд спустя полгода после возвращения «любимого».
«Владимир, бля, Ильич» – зло подумала Машуля и яростно заскребла лед на окне монеткой, вынутой из кармана – «Как Ленин, блин - все по ссылкам да по тюрьмам, а тут сиди, мерзни из-за него, провожай, блин, из-за него всех на край света…». Нет, справедливости ради надо сказать, что отчим к ней плохо не относился. Скорее, наоборот – с самого начала старался с ней подружиться, а сейчас, найдя ее уже практически взрослой шестнадцатилетней девицей, и вовсе в своем роде зауважал, потому что она не была свистушкой, а наоборот – была очень серьезной и неглупой.
Машуля не хотела признаваться сама себе, но она тихо ненавидела отчима еще и потому, что из-за него рушилась и ее жизнь – она мечтала ехать поступать в Москву, в институт восточных языков. Откуда ей было знать тогда, что в такие заведения девочек с периферии просто не допустят, постаравшись завалить на элементарных вещах, что туда идут учиться «по наследству» дети дипломатов и партийных деятелей… Но Машуля считала, что отчим виноват – потому что после того, как мать снова с ним сошлась, речи о Москве заходить просто не могло – отчима надо было одеть-обуть, содержать, по сути, до нахождения им работы, что было сложно сделать со справкой об освобождении… денег катастрофически не хватало… Машуля поступила было в местный педагогический на иняз, но при таком раскладе жить на стипу она бы просто не смогла, мать категорически отвергaла разговоры о помощи, у нее на руках было еще двое, поэтому институт пришлось бросить и Машуля устроилась на работу. Жила она, как и хотела, с бабусей, зарплаты и пенсии хватало на сведение концов с концами, и порой они с бабусей вместе мечтали, как Машуля окончит иняз, будет переводчиком, будет разъезжать по заграницам и о нужде они забудут навсегда. Отчиму, разумеется, в этих мечтах места не отводилось вообще…
Машуля, выскочив из трамвая, не помнила, как долетела по морозцу до бараков. Все-таки декабрь, не у Пронькиных… Мишка-татарин – хулиган из барака напротив – скаля зубы, называл мороз «колотун-бабаем»… Через полторы недели наступит самый лучший праздник в году, они с заводскими девчонками уже намечали вечерушку, думалось, кто из парней там будет, какие пластинки нужно достать, успеет ли дошиться новое платье, и вообще - как оно всё славно может получиться… Новый же год, всё-таки.
Машуля с трудом открыла промерзшую заиндевелую дверь в барачный коридор и тут же поняла, что что-то случилось… То тут, то там выглядывали озабоченные лица соседей и их двери тут же захлопывались. Машулино сердце сжалось – неужели что-то у нас?!
Рванув без стука дверь в комнату, где жила ее семья, Машуля почти упала внутрь, запыхавшись с мороза и от волнения.
Комната была почти пуста, если не считать старого дивана и пары стульев. Несколько чемоданов стояли в углу, приготовленные к отъезду. В комнате продолжался начатый, видимо, уже давно скандал.
Малые, увидев Машулю, бросились к ней, и она обняв брата и сестру, тут же их отстранила : «Осторожно, ребята, я ж холодная, на улице морозит!». Отчим Сашка что-то бурчал в углу отгороженной от комнаты легкой занавеской кухоньки, а мать в слезах кричала, что никуда она, к чертовой матери, не поедет с этим выродком, с этим извергом, что она не позволит ломать себе жизнь еще и еще раз…
Машуля повернулась к матери :«Да что тут у вас произошло-то, наконец?!», и только тут увидела, что мать как-то странно зажимает рукой бок, и сквозь ее пальцы набухает кровью пятно на ее симпатичном костюмчике-джерси. Машуля рванулась к отчиму:»Что… что ты с ней сделал?!» «Отъебись, никому я ничего не делал» –ответствовал он –«…Не лезь не в свое дело, мала еще нас судить!». «Судить?!» – разъярилась Машуля- «Да ты… ты…» – она не успела ничего сказать, отчим оттолкнул ее, пробормотав:"Такая же сучка будешь, как твоя мамаша!" - и ломанулся к выходу, удерживая мать, которая, накинув шубейку, собралась было выскочить наружу, продолжая нервно выкрикивать, что она вызовет сейчас милицию и пусть его менты снова упекут туда, откуда он недавно вышел…
Сашка прекрасно понимал, что если ментовка тут объявится и увидит кровь – не видать ему век свободы, как у них там говорят. Мать, тем не менее, сумела выскочить в коридор, и Сашка, рванув с вешалки свой полушубок, устремился за ней.
Машуля осталась в комнате с детьми. Сестра рассказала ей, что с утра они ждали конейнер, который опоздал, и все нервничали. Потом отчим с соседом, загрузив мебеля, уселись отмечать отъезд, а мать поехала на станцию оформлять и отправлять контейнер. Вернувшись, она обнаружила супруга вдрызг пьяным, расстроилась, и мало того, он начал, что называется, «качать права», обвиняя ее в долгом отсутствии, что, по его мнению, могло быть только блядством.
Слово за слово, скандал разгорался, мать заявила, что никуда она с ним ехать не хочет, отчим схватил попавший под руку сапожный нож и ударил ее в бедро… Остальное Машуля уже слышала и видела.
«Гад тюремный, скотина, паразитина…» – у Машули не хватало слов выразить возмущение отчимом. «Приехал тут – радуйтесь, православные! А то, что вся жизнь у всех переворачивается - на это ему насрать… тюремщик поганый!».
Она встала, пошла было на кухню – поставить чайник, просто, чтобы хоть чем-то заняться в этой совершенно дурацкой ситуации, но дверь вдруг распахнулась, отчим Сашка влетел как бешеный и начал суетливо хватать свои вещи – совал ноги в валенки, скидывал их тут же, натягивал вторые теплые носки… Машуля снова подступила было к нему с вопросами, но он молча оттолкнул её и ломанулся к двери. Выйти, однако, ему не удалось, потому что в комнату шустро вошли два милиционера. Один из них заломил Сашке руки за спину, другой стал обхлопывать его бока и ноги… «Да нету, нету у меня ничего», – ухмыльнулся Сашка.
«Выбросил уже, умник?!» – прокомментировал один из ментов, и они выволокли отчима из комнаты в коридор. Дверь снова захлопнулась, оставив Машулю с детьми в полном молчании и недоумении.
Машуля вздохнула и снова направилась было в кухню, но в дверь вдруг осторожно постучали. «Кто там еще? Входите, открыто!» – воскликнула Машуля. Дверь слегка приоткрылась, в нее просунулась голова незнакомого парня лет двадцати:"Эй, ты что ли Машуля? Ты эта… иди давай… там тебя мать твоя зовёт!"
Машуля растерялась:"Где она? Чего зовёт-то? Ты кто вообще? Да заходи ты, выстудишь всё!". Парень нырнул в комнату :"Из общаги я… из кирпичного завода… там эта… она там тебя зовёт… ты эта… иди давай туда быстренько».
«Тебя как зовут?» – спросила Машуля. «Павел я…из общаги я, значит… Ну ладно, я пошёл».
«Погоди, Паш…» – взмолилась Машуля - «Посиди с ребятами, пока я сбегаю… не могу ж я их с собой туда тащить, а одних оставлять - боязно, ночь ведь уже!». «Ладно, иди уж…посижу, чего там…» – согласился Павел - «Чаю вот поставлю пока». Машуля быстренько, пока нечаянный помощник не передумал, выскочила в коридор и побежала на улицу, на ходу застегивая старенькую шубейку.
Общежития кирпичного завода – два трехэтажных здания на горочке через дорогу от бараков - не пользовались доброй славой у местного населения, считавшего их рассадником пьянства и открытого блядства. Единственное,что там было хорошего – там находился ближайший к баракам телефон-автомат, а также пункт охраны правопорядка, почти всегда, впрочем, закрытый по причине отсутствия желающих за этим самым порядком следить. Иногда участковый проводил там «мероприятия» – беседы с нарушителями и нарушительницами режима, иногда там собирались погреться немногочисленные дружинники. Комнатка эта была небольшой и практически пустой, если не считать завалящего письменого стола у окна с не менее завалящим стулом, обычного для таких заведений металлического сейфа, крашеного серым, в углу, а также МПСовской старой деревянной скамейки, притулившейся у голой стены. Впрочем, стена была не совсем голой – над скамьёй висел плакат по технике безопасности при производстве кирпичей, что к функциям комнатушки отношения, вообще-то, не имело.
Машуля, запыхавшись, вбежала в общагу, возле которой стоял фургон вытрезвителя. В коридоре, несмотря на поздний час, было довольно много народу, пахло вареной картошкой и водкой, а также чем-то совершенно необъяснимым, но присущим абсолютно всем казённым помещениям.
Машуля прошла в конец коридора – к комнатушке участкового. Дверь туда была открыта настежь и, войдя, Машуля тут же увидела знакомых уже двух милиционеров, еще каких-то людей – видимо, дружинников, но более всего в глаза ей бросилась та несчастная вокзальная скамья, на которой лежала мать, прикрытая своей коричневой мутоновой шубой.
В комнате почему-то все сразу замолчали, увидев Машулю… Машуля же, остановившись и попав внезапно в тишину, не смогла сразу уловить источник странного тоненького капания… как будто где-то кто-то не закрыл водопроводный кран – капли шлёпались методично и глуховато. Вдруг Машуля увидела большую темную лужу, густо отблескивавшую под скамьёй и поняла источник этого звука - капли падали со скамьи, из под шубы… это была кровь, кровь матери…
Машуля стиснула было зубы, но не выдержала, бросилась к матери:"Ну что, ты добилась своего? Перевоспитала тюремщика, Макаренко несчастный?! Ты хотела - ты получила! Сколько я просила тебя - мамочка, не надо его нам, я работать пошла, вытянем мы малышню…". Машуля понимала, что она поступает неправильно, выплескивая свои упрёки на обессиленную мать, которой и без того ох как хреново, но остановиться не могла, её трясло от негодования на мать, от злости на отчима, от несправедливости всего происходящего…
Машулю оттеснили прибывшие по вызову врачи «скорой», не дали ей подойти к матери, быстро и профессионально вспороли скальпелем материн костюм, негромко комментируя друг другу многочисленные раны… Через несколько минут санитары подхватили носилки и бегом понеслись к ожидавшей на улице машине. Машуля метнулась было за ними, но дверцы захлопнулись у нее перед носом, и врач, вышедший следом за ней из комнатушки, сказал:"Девочка, вот номер телефона, завтра звони и узнавай, что и как, сейчас ничего сказать тебе не сможем – раны различной глубины, точных диагнозов нет пока, но - будем делать всё возможное, конечно, чтобы спасти."
Машуля, стоя на крыльце общаги, проводила взглядом мутно-белую машину скорой помощи, вспоровшую тишину визгливой сиреной. Тут же рядом заурчал и другой мотор – вытрезвительская машина тоже тронулась с места и Машуля увидела в зарешеченном окошке Сашкину рожу. Он не смотрел на нее, да ей это было и не нужно.
Машуля осторожно сошла со ступеней… «Девочка, тебе, может помочь чем?» – спросила одна из обитательниц общаги – «А то давай к нам, водочки плеснём… отойдешь!». «Нет, спасибо, я не пью» – ответила Машуля и внезапно села в снег, потому что ноги ее вдруг отказались сделать следующий шаг. Участковый подхватил её под руки:"Эй, ты чего? Тебе, может, тоже скорую?» «Нет-нет» - тихо ответила Машуля –«Меня дома дети ждут…» «Дети?! Какие там у тебя еще дети?» – хмыкнул участковый. «Маленькие - сестра и брат» – пояснила Машуля, все еше не чувствуя ног.
Участковый посадил ее на стул вахтерши:"Чего там у вас случилось-то?» «Не знаю» – сказала Машуля - «Я только что пришла, мы на вокзал собирались – ой, а билеты-то? А как же поезд? А контейнер?» Она осторожно поднялась и поплелась к выходу…
Бабка-вахтерша, провожая ее, в двух словах рассказала, что она увидела бегущую к общаге мать, а потом увидела и Сашку, бегущего следом. Он схватил мать за руку, разворачивая ее к себе лицом, но она поскользнулась и упала ничком почти возле ступеней общаги… Он ударил ее несколько раз , повернулся и побежал назад… Видя, что женщина не поднимается, бабка позвала общагских и они, в свою очередь, остановили проезжавший мимо «трезвяк» с двумя милиционерами и показали им , куда мужик побежал… а женщину доволокли до пункта охраны и вызвали скорую…
Машуля не помнила, как скоро она дошла до дома. Она открыла дверь в комнату, и Пашка,сидевший с детьми, бросился к ней :"Ты эта… чё так долго-то…» - но осекся, увидев ее лицо. «Ты чё делать-то будешь? Спать-то тут и не на чём вам троим-то…» - озаботился он.
«Нет, Паш, мы поедем сейчас. У нас бабуся есть. Она меня, правда, одну сейчас ждёт – с вокзала. Спасибо тебе » - Машуля помогла малышам одеться. Сунув руку в карман шубейки, она внезапно поняла, что у нее есть только 3 копейки – от вокзала до бабуси этого бы ей хватило на одну трамвайную поездку, но в полночь добираться с другого конца города с двумя детьми… она растерялась: «Павел, у тебя случайно пары трамвайных абонементов нет? Хотя, нам еще пересадку делать - надо как минимум пять абонементов или пятнадцать копеек хотя бы…».
«Сдурела девка… какие абонементы? Какой трамвай? Ты пока до него с детями доберешься - замерзнете все! Ты погляди, чё замело-то…» - Пашка порылся в карманах и протянул два рубля – «Ты эта… такси давай лови, как до кольцевой дойдете… трамваев фиг дождесся сейчас-то».
Машуля взяла бумажки, зажала их в кулаке: «Спасибо, Паша… Я отдам – у меня получка скоро, я приеду - и отдам! Ты там в какой комнате - в общежитии?» «Да ладно, чё там» – засмущался Пашка -«Чекушкой меньше выпью – подумаешь!» – и они все вместе вышли из барака.
Часа через полтора, далеко за полночь, они добрались, наконец, до бабусиного дома. Бабуся, увидев троицу, всплеснула руками, но видя Машулины глаза, не стала расспрашивать много. Детей раздели, уложили спать, а потом Машуля выревелась, наконец, в теплое бабусино плечо, бабуся тоже поплакала над рассказом, попеняла на непутевую дочь за тюремщика в очередной раз… но всё было уже позади… ночь кончалась, наутро нужно было бежать в первую смену на завод, и Машуля, наконец, задремала, уютно примостившись под теплой бабусиной рукой.
Проснувшись через пару часов и увидев разметавшихся и посапывающих малышей на раскладушках, она внезапно чётко осознала, что её собственное, относительно беззаботное детство окончилось уже навсегда и бесповоротно.
Тюремное окно (Машуля-2)
Яркое солнышко, залившее город, казалось, не имеет никакого отношения к зданию, из зарешеченного окна которого Машуля смотрела на улицу. Не было слышно ни уличных звуков извне, ни тем более, шелеста листьев на все еще зеленых деревьях в небольшом скверике возле толстой стены. Где-то далеко, как за стеклянной стеной, двигались по улице люди, спешили по своим делам, ехали на тренькающих тоненько трамваях, жевали в спешке купленные на углу чебуреки, веселые мужчины подмигивали хорошеньким женщинам, плакали дети, не желавшие шагать в детский сад, ворота Центрального стадиона были почему-то настежь распахнуты... В здании же стояла тишина, глухая, тревожная, нехорошая, нарушавшаяся лишь изредка погромыхиванием металлических дверей и еще реже человеческими голосами.
Машуля застегнула обе пуговицы своего темно-серого строгого жакетика, прикрыв слегка легкомысленный для посещения городской тюрьмы летний цветочковый рисунок платья.
Дверь в комнату, лязгнув, отворилась и конвойный впустил внутрь высокого худощавого паренька лет двадцати на вид. Его коротко стриженые волосы неравномерно топорщились на светлой макушке, а одежда висела на нем как на вешалке. Руки зэка синели от бесчисленных татуировок, как, впрочем, и видимая в раскрытом вороте его цыплячья грудь.
«Заключенный Смирнов к Вам... вызывали? Потом на кнопочку вот тут нажмите, как закончите с ним, я тут буду, рядом – за дверью» - улыбнулся повернувшейся от окна к двери Машуле пожилой конвойный, поняв, что для нее этот бедолага - первый заключенный, которого она увидела в тюрьме, и вышел.
Машуля, стараясь соответствовать должности помощника районного прокурора, обязанности которого она исполняла, будучи на институтской практике, строго, как учительница в школе, сказала: «Садитесь, заключенный Смирнов» - и, указав парнишке на привинченную к полу табуретку, уселась и сама на такую же - по другую сторону привинченного же стола, и стала раскладывать на столе бумаги, предназначенные к допросу.
Заключенный Смирнов с любопытством и почти весело взирал на ее приготовления: «Ну что, гражданин следователь, курить будем?! Угостите заключенного сигареткой! А то уши пухнут – курить охота, а нету...»
«Не курю» - сухо ответила Машуля и поплотнее уселась на неуютное сиденье, - «И вообще, я не следователь, а помпрокурора. И пришла я сюда не по Вашему, Смирнов, делу, а по факту смерти Вашего сокамерника, гражданина Петренко».
«Малохольный он какой-то, этот ваш Петренко... был» - погрустнел Смирнов – «Я ведь в камере с ним не один был, а нас аж восемь еще до него на нарах разместилось... вместо четырех положенных. Я третий день уж в камере этой чалился, заманался уже, потом еще корешей привезли, да двое – из Алапаевска, а я-то сам - алапаевский ваще-то. Мы все тут на переходнике - в зону дожидаемся повозки... все примерно одного возраста, а кто и сразу после малолетки. А Петренко ваш - он уж старик был, лет сорок, как не больше ему - ему с нами и говорить не об чем было. Как залез наверх - так и не слезал. Мы и в карты поиграли, и ужин поели, и поспали, и еще поиграли, а он всё так валялся, ни с кем не говорил».
«Хорошо» - сказала Машуля –«Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а мужик взял и повесился – ни звука, ни стона, так?» «Выходит, так оно и было» - ухмыльнулся Смирнов и застучал татуированными пальцами по столу, почти беззвучно насвистывая веселенький мотивчик.
«Смирнов, Вас как зовут?» - спросила Машуля, поняв, что парень играет с ней в крутого блатняка. «Зачем Вам, девушка... я для Вас – заключенный Смирнов, статья. А так - ну, Вася я, Василий, стало быть» «Который раз к хозяину, Василий?» - всё так же спокойно спросила Машуля – «В блатного Вы на зоне будете играть, а со мной - не надо, ладно? Мне дело надо сделать, а я не знаю, как с Вами говорить» - и она расстроенно замолчала.
Смирнов внимательно посмотрел на Машулю: «А Вы на помпрокурора не похожи, молодая сильно» - и он ощерился наполовину латунными зубами, но не зло, а, скорее, почти дружелюбно. «Уж какая есть» - вздохнула Машуля и грустно сказала - «Ну что, Василий, если нет разговора – наверное, время назад Вам, в камерку...» - и, приподнявшись, протянула руку к кнопке.
Смирнов встрепенулся: «Эй... эта... гражданин помпрокурора! А можно я тут еще с Вами посижу? Страшно мне там, в камере. Всех уже поразвезли, а я после этого мертвяка один там как дурак сижу - он так и мерещится перед глазами, гад! Нашел где вешаться, не мог до зоны дотерпеть, сука! Подумаешь, убивец... говно, слабак... да еще обоссался – прямо на людей налило из штанов у него!» - и Смирнов зло почти сплюнул на пол, но спохватился и, вопросительно посмотрев на Машулю, от плевка таки удержался.
«Значит, знали, что Петренко – убийца? Значит, говорили все же с ним? А то, может, и подмогнули, поддержали, пока он голову в петлю из своего же воротника засовывал?!» - спросила Машуля, вновь усаживаясь на неудобную табуретку. «Ну, представился он, когда в камеру вошел... Так тут положено... Щас, помогать я ему буду вешаться, придурку...» - пробурчал Василий.
«А сколько вас уже в камере было, когда Петренко появился? Ну, кто-то ж ему что-нибудь да сказал, а?»
«Да не знаю я, честно!» - тоскливо посмотрел в сторону окна Смирнов – «Мы ж молодые все... С подначками полезли к нему, а он как статью свою сказал и цыкнул на нас - типа, щенки. Но он – не блатной был, не-а... сразу видно – сдуру бабу замочил свою. Переживал, видно, вот и повесился. Придурок, говорю же. А я лежал потом с другого краю... смотрю – он чё-то копошится наверху там, копошится... потом притих, к параше сходил, потом залег и не повернулся больше. Я думал, он уснул. А потом чё-то все по утряни завставали, его толкнули, а он и свалился, сука – из штанов полилось, язык наружу, а сам уж синий весь и холодный – когда тока успел, гад... Можно я к окну подойду, гражданин помпрокурора? Такое солнышко красивое сегодня, а у нас и окна-то в камере добром нету... название одно – да и то под потолком, а я туда не хочу залезать - он там как раз и подвесился...» - вдруг резко сменил тему заключенный Смирнов.
Машуля растерялась. Она знала, вернее, ее предупреждали, что не стоит вольничать с заключенными, нельзя давать себе расслабляться, что может случиться всё, что угодно, дай им волю. Но этот тощий Василий Смирнов, сопляк с исколотыми татуировками руками и шеей, шедший в третью уже ходку за хищение наркотических средств из периферийного аптечного киоска – сейчас уже на взрослую зону, смотрел на нее почти умоляюще, чуть не плача. Машуля мгновенно представила себя на его месте: в камере только что сняли висельника, впереди – страшный взросляк, вокруг – лишь казенные запахи и крашеные коричневой масляной краской двери с глазками и, сама того не ожидая, сказала : «Пожалуйста, Василий, подойдите, только ненадолго, хорошо? Нам еще писанины много предстоит с Вами».
Смирнов, как не веря, медленно привстал и переспросил: «Я - к окошку...?!». Машуля кивнула. Смирнов медленно встал, подошел к окну, и уткнулся в него, казалось, забыв обо всём окружающем. Машуля смотрела в его худую спину и вдруг поняла, что Смирнов плачет.
«Василий... Вы что, Василий?! Не надо, успокойтесь...» - она подошла к нему и встала рядом у окна, достав из кармана носовой платок и протянув ему. Смирнов, отворачиваясь, хлюпнул носом и сказал: «Не положено Вам мне давать платок, гражданин помпрокурора... не положено» - и он уставился в окно, стараясь отвернуть лицо от Машули.
Машуля вновь села за стол, положила чистый лист бумаги и ручку для Смирнова и сказала: «Ладно, Василий, давайте работать – Вы сейчас садитесь и напишите то, что Вы мне сейчас рассказали о Петренко, с подробностями его поведения, хорошо?».
«Сел уже...» - буркнул Смирнов, подходя к столу и усаживаясь напротив Машули – «Сел, говорю, уже... на четыре года... а в тюрьме за стол не садятся, а присаживаются! Не понимаете еще ничего, гражданин помпрокурора!». Машуля улыбнулась: «Ладно, Василий... присели – теперь давайте писать.» И, стараясь не смущать Смирнова разглядыванием его татуировок, Машуля вновь повернула голову к синевшему голубизной неба окну.
Заключенный Смирнов, тщательно выводя буквы, медленно, как в школьном сочинении, описывал происшедшее, то и дело спрашивая, как правильно пишется то или иное слово. Наконец, закончив заполнять некрупным почерком третий лист, спросил: «Что теперь, до свиданья, дата-подпись? Как у Высоцкого в песне про дурдом...». «Да, Василий. Вы распишитесь, напишите, что это записано Вами собственноручно и там внизу дату проставьте» - ответила Машуля, глядя на старательные завитушки смирновской пояснительной.
Смирнов витиевато расписался, проставил дату и отдал лист Машуле: «Вы пока читаете, я постою еще немножко у окна? Можно?» «Можно» - ответила Машуля и, стараясь не выпускать из вида спину Смирнова, быстренько пробежала глазами листы. Внизу, возле смирновской подписи стояло: «Написано собственно. Ручно. К сему - Смирнов Василий». Машуля улыбнулась, положила листы в папку, а папку – в небольшой дамский портфельчик и, повернувшись к заключенному, сказала: «Ну что, Василий, давайте прощаться! Спасибо за содействие».
Смирнов повернулся – в глазах его было столько тоски, что Машуля – еще минуту – и не вынесла бы этого, так ей захотелось погладить Василия по стриженой непутевой голове. Она нарочито строго кашлянула: «Василий, Вам пора идти, да и мне – тоже». Заключенный пошел к двери, обернулся ко все еще не нажавшей кнопку конвойного Машуле: «Спасибо Вам, гражданин помпрокурора... Я это окно долго помнить буду». Машуля кивнула и нажала кнопку. Дверь тотчас отворилась, пожилой конвойный вывел заключенного из кабинета, вежливо пропустил мимо себя Машулю и закрыл дверь.
Машуля, на минуту остановившись в коридоре и закрывая замочек на портфеле, сказала в спину уходящим: «Василий, до свидания... Вы не переживайте, все у Вас будет хорошо!» Конвойный с удивлением оглянулся, а Смирнов лишь махнул рукой, не оборачиваясь, и его худая мальчишеская фигурка сутуло нарисовалась на секунду в проеме открывшейся и тут же поглотившей его с металличским клацаньем тяжелой двери.
Машуля еще пару секунд постояла в гулком, совершенно пустом коридоре, освещенном ровным матовым светом квадратных ламп дневного света, прошла несколько шагов до такой же безлюдной лестницы с нарисованной на ней красной «бархатной» дорожкой с зелеными полосками по краям, быстро сбежала, по-школьному помахивая портфельчиком, двумя этажами ниже и протянула в зарешеченное окно за двойным стеклом свой паспорт и временный пропуск для отметки озабоченному лейтенантику. Лейтенант деловито сверил Машулину физиономию с фото в паспорте, шлёпнул отметку на листочке пропуска и вернул это всё с ценным указанием «не потерять по дороге, иначе не выпустят на КПП». Машуля клятвенно подтвердила ему намерение так и поступить и вышла, наконец, на свежий воздух как из душного террариума.
Вся оставшаяся дорога - несколько шагов от здания тюрьмы до КПП, расположенного в середине высокой беленой известью с обеих сторон стены, обносящей место заключения – заняла у Машули ровно десять секунд. Сдав временный пропуск скучавшему сержанту внутренней службы, она выпорхнула на оживленную улицу. Легкий теплый ветерок тут же взлохматил ей волосы, приподнял слегка подол платья, ласково обхватил ее под расстёгнутым жакетиком.
Машуля оглянулась, посмотрев вверх на окна верхнего этажа, нашла окно, откуда несколько минут назад смотрела на улицу, почему-то помахала туда рукой, хотя точно знала, что комната пуста, а заключенный Смирнов находится где-то глубоко внутри здания, и небольшое окошечко его камеры выходит во внутренний двор тюрьмы. Еще несколькими минутами позже она уже быстро шагала по припорошенному тополиным пухом тротуарчику вдоль здания госпиталя, а потом и Ивановской церкви с раскрашенными ярко-синими куполами и золотыми на солнце крестами к троллейбусной остановке.
Жизнь продолжалась.
Явление кое-кого народу или 20 лет спустя (Машуля-3)
Коробки... коробки... коробки... везде – в обеих комнатах, на кухне, в прихожей. Машуля уже устала запинаться о них. Но что делать – как говорится, один переезд равен двум пожарам, никуда от этого не деться, надо мириться с ситуацией и паковать всё, что необходимо для перевозки на новую квартиру.
Машуля вздохнула и направилась в кухню – готовить, наконец, ужин для своих мужиков. Муж возился в ванной, что-то тоже пакуя, сын делал уроки или делал вид, что делает уроки. Брат Петька валандался неприкаянно туда-сюда и требовал указаний, роскошный пуховый рыже-белый семейный любимчик Кешка валялся на кухонном диванчике, время от времени требовательно мяукая в ожидании вкусненького.
Машуля увидела на кухонном столе талоны на сахар и машинально взглянула на часы – около шести, а за окном было уже совсем по-зимнему темно. «Петюнька, а сгонял бы ты в лавку за сахаром» - попросила она – «Пропадут талоны, жалко! Я совсем забыла, что сегодня – последний «сахарный» день. Недалеко ведь, а я как раз закончу тут – вернешься прямо к ужину... Давай, брательник, полчаса – и наступит у нас «сладкая жизнь!».
Петька, ворча якобы на уличный холод и забывчивость сестры, быстро оделся и побежал в гастроном, находящийся и вправду недалеко – через дорогу от дома – почти новой шестнадцатиэтажки, где машулина семья жила в «двушке» с огромной лоджией на восьмом этаже.
Иногда Машуле не верилось, что вот – они вроде бы совсем недавно получили эту прекрасную уютную квартирку на семью из трех человек, правда, далековато от центра, как и все новые районы, а уже настало время для чего-то большего и более респектабельного... И телефон вон есть, и вообще, Машуля стала «большим человеком» после окончания своего любимого юридического института. Жалко, бабуся не дожила – не увидела машулин устроенный быт, хотя она дождалась-таки машулиной свадьбы с очень нравившимся ей машулиным женихом и даже успела понянькаться со своим любимчиком-правнучком и услышать его лепетание «Ба-бу-сеська...». А сейчас вообще бы – в роскошной-то «трешке» в центре города уж ей-то всегда бы было обеспечено лучшее местечко.
Да-а... летит времечко. Сестрица замужем, тоже дитё имеется. Петька вон – уже и в армии отслужил, живет сам по себе в бывшей машулиной избушке и ждет сноса оной в надежде тоже получить благоустроенное жилье. Пасётся, конечно, по-прежнему, у Машули, но она совсем не против, ей даже нравится верховодить семейством, где одни мужики, да и ребенок дома не один, а с дядей, которого он воспринимает, скорее, как старшего брата или, еще точнее, как нудную необходимость.
Машуля открыла кастрюлю и в эту минуту в прихожей прозвенел звонок. Она услышала через закрытую кухонную дверь, как муж, шаркая тапками по линолеуму, открыл входную дверь и направился к двери в секцию. «Наверное Петька – ворона такой - или деньги не взял, или перчатки не надел в такой-то холодуй» - подумала Машуля, услышав мужские голоса в секции, и стала помешивать кипящий суп. Сквозь полупрозрачное стекло кухонной двери она увидела две мужские фигуры. Голова мужа просунулась в приоткрытую дверь: «Маш, тут вроде бы к тебе...».
Машуля положила ложку на плиту и вышла в прихожую.
В прихожей, неловко переминаясь с ноги на ногу и крутя в руках перчатки, стоял её неудавшийся отчим Сашка, которого она не видела ровнёшенько двадцать лет. Увидев Машулю, он поспешно стянул с головы шапку-ушанку с кожаным верхом и сказал: «Здравствуй, Машуля! Я вот тут... был я тут неподалёку... Может разрешишь войти?» - голос его дрогнул, глаза подозрительно заблестели, он явно был растерян и показался Машуле до того старым и сморщенным, с серебрящимся под лампой ежиком седых волос и дрожащими руками, что она, сама того не ожидая, шагнула вперёд и, обняв его, сказала: «Ну, что ж, заходи, коли пришёл! Папаша, блин... явление Христа народу!».
Сашка прослезился, обняв Машулю за плечи, и засуетился: «Ты не думай, я нормально пришёл. Не сбежал ниоткуда... У меня вот – и деньги есть, и паспорт...» - и он полез во внутренний карман.
«Ты чего, совсем сдурел что ли, не в ментовку ведь заглянул. На фиг мне твой паспорт и деньги?!» - сказала Машуля и, развернув Сашку лицом к вешалке и сказав мужу, чтобы помог старику раздеться, побежала в кухню, слыша шипение убегающего супа.
Сашка, сняв пальто и хромовые сапоги, остался в теплом жакете и домашней вязки носках и осторожно прошел в кухню: «Не помешаю?». «Хрена ль с тобой случилось – ишь, обходительный какой стал...» - проворчала Машуля, вытирая следы сбежавшего-таки супа с плиты – «Садись давай вон на диванчик в уголок, рассказывай, как тебя сюда занесло и как ты нас нашёл - у меня ж и фамилия другая, и адреса ты даже прежнего не мог знать... барак-то снесли давным-давно».
Сашка с любопытством оглядывал уютную квадратную кухонку с большим окном и присборенными кокетливыми занавесочками, угловой диван, большой холодильник, полку с цветными коробочками для специй и, конечно, разглядывал саму Машулю. «Изменилась ты, доча... Вон какая стала – сама по себе, красивая, и муж у тебя красивый. А дети-то есть у вас?» - спросил осторожно, как бы боясь переступить невидимую черту. «Есть, познакомишься... Сын у нас – занят пока уроками у себя в комнате, налюбуешься еще. Ты давай, о себе рассказывай!» - ответила Машуля.
Снова слегка кашлянув, Сашка спросил: «А мой-то сын где обитается? С мамой своей или с тобой живёт... Пётр-то мой Александрович?». Машуля ухмыльнулась: «Александрович-то? Да тут он, возле сестрицы своей единоутробной... В лавку вон послала – вернется с минуты на минуту. Вспомнил, значит, под стару сраку, что сынок у тебя имеется! Зараза ты, Сашка, каких свет не видал!».
Сашка смутился: «Ну зачем ты, Мария, на меня так-то уж... Я ведь не со зла зашел, я узнать, что и как... Может помочь чем... парню-то отец всё ж таки нужен».
«Вспомнил про парня, гад ты такой?! А ты хоть помнишь, что парню-то уже двадцать пять лет? На хрен бы ты ему нужен сейчас? Ему отец был двадцать лет назад нужен, а сейчас он и сам с усам уже. Или алиментов всхотелось с него? Так как юрист тебе говорю – хрен ты чего получишь, папаша!»
«Юри-ист? А ты не прокурор ли часом или не судья ли, доча, стала? Ежели так – я из твоего дома, пожалуй, пойду сразу...» - закручинился Сашка – «Ты мне тока скажи – это не Петька ли мимо меня с минут двадцать назад пробежал? Такой – в шапке зимней и курточке?»
«Может и Петька – сказала ж, в магазин побежал, сейчас вернется» - ответила Машуля - «И не мандражись, не прокурор я, и не судья. Я завотделом в исполкоме работаю. Но практику проходила и в суде, и в прокуратуре, и даже в казенный дом твой родной – тюрягу – приходилось наведываться для практики по прокурорским делам. Так что, хочешь – общайся со мной. А не хочешь – не держу, вон Бог, а вон - порог... Я тебя сюда не зазывала. Тоже мне, праведник нашелся!». Машуля не на шутку разозлилась.
Сашка, видимо, поняв, что немного перегнул палку с вековой нелюбовью воров и преступников в целом к прокурору, быстро сменил тему: «Да уж ты не сердись на меня, старый я стал, мало ли чё сказану порой... Мама-то твоя как? Где живет? Замужем или нет?»
Машуля усмехнулась: «Никак женихаться намылился опять? Что, прислониться некуда стало? Нет, не замужем мама наша, одна живет в Сибири – тебе благодаря, между прочим. Как тогда контейнер перегнали в тьмутаракань – так там и осела».
В это время заворочался ключ во входной двери - Петька вернулся из магазина и с ходу ввалился в кухню: «На тебе твой сах...» - и осекся, увидев сидящего в углу блудного папашку.
Петька аккуратно поставил авоську на кухонный стол и, как будто в кухне никого, кроме Машули не было, обращаясь к ней, вымолвил одеревеневшими губами: «Холодно, а я, блин, перчатки не взял...». Машуля негромко сказала: «Гость у нас - поздоровался бы ты, что ли...». «Я таких гостей в гробу бы видал, в белых тапках!»- выпалил Петька и выскочил из кухни, захлопнув за собой дверь.
«Ну что, получил своё, папаша?!» - спросила Сашку Машуля. Сашка трясущимися руками выудил из кармана пачку папирос и машинально сунул «беломорину» в зубы. Потом, спохватившись, взглянул на Машулю – она молча открыла кухонную дверь и показала ему выход на лоджию из гостиной. «Пальто накинь, простынешь там от ветра» - сказала она вдогонку Сашке, но тот, не повернувшись, молча махнул рукой и вышел покурить.
Машуля прошла в комнату сына, где Петька стоял у окна, сжимая в карманах кулаки. «Ну зачем, зачем вот ты его вообще впустила?!» - повернулся он к сестре, чуть не плача. «Петь, ну, какой-никакой, а отец все же он твой» - виновато сказала Машуля и обняла брата – «Поговори с ним, не убудет от тебя ведь». «Не буду я с ним говорить... тебе надо - ты и говори, а мне ему сказать нечего!»- выпалил Петька и снова отвернулся к окну.
Машулин сын непонимающе взглядывал то на мать, то на дядю: «Ма-ам, вы чего?!» - обеспокоенно спросил он. «Ничего, ребенок, там вон незваный гость пришел, а Петя с ним разговаривать не хочет»- спокойно сказала Машуля. «Какой гость?» - живенько заинтересовался сын. «Какой-какой... никакой» - пробурчал Петька. Сын быстро выскочил из комнаты и побежал в гостиную.
Сашка, покурив на полузаснеженной ложии, вернулся уже в комнату и стоял посередине, не зная, куда себя девать. Увидев мальчика, просветлел лицом: «О-о-о... какой внук-то у меня уже большой да красивый! А я и не знал. Ты в каком классе-то уже? А звать-величать тебя как?». «А Вы что ли мой дедушка, раз внуком меня называете?» - вежливо поинтересовался Димка. «Ну, как бы дедушка я, да-а...» - смутился Сашка. «А мама говорила, что ее папа умер... а Вы что ли живой? А где Вы тогда так долго были? » - так же вежливо продолжал допытываться мальчишка. Старик кашлянул и вопросительно взглянул на Машулю: «Дак я это, внучек... я не мамин папа, а Петин». Димка гнул своё: «А как это так бывает, что у брата и сестры один папа умер, а другой живой?». Сашка смутился еще больше: « Парень-то твой, Машуля, прям как прокурор заправляет... Вопрос за вопросом и в глаза прямо смотрит...»
«Тебе только, блин, прокуроры везде мерещатся. Ребенку таить нечего – вот и смотрит диковинке прямо в глаза. Дедушка, итить... Поменьше бы мотался как Ильич по ссылкам да по тюрьмам – так тоже бы прямо в глаза людям бы смотрел» - хмыкнула Машуля и позвала всех ужинать.
Муж, вопросительно глянув на Машулю и правильно отреагировав на ее пожимание плечами, достал из холодильника бутылку водки и аккуратно разлил ее по хрустальным стаканчикам – типа, за знакомство! Машуля подвинула Сашке миску с квашеной капустой, но он намахнул стаканчик и лишь шумно вдохнул воздух. «Хорошо, ребята, живете... Вижу – дружные, много и говорить не надо. И Петр вон послушный... Спасибо, Машуля, что правильно моего сына воспитывала...» - и он, снова увлажнившись глазами, опрокинул в широко раскрытый рот второй стаканчик, скоренько наполненный Машулиным мужем.
Петька хмуро ел, не поднимая глаз. Бутылка опустела очень быстро, и Сашка, с сожалением выцеживая последние капли, сказал: «Эх, кабы я знал, что ты, Мария, меня впустишь, я б всего приволок – и выпить, и продуктов всяких... я ж с Северов. А так – опасался, что прогонишь, куда б я со скарбом?!». И, слегка опьянев, блудный папаша рассказал немного о себе.
Оказалось, что судьба Сашкина была явно писана не им самим, потому что «побывать у хозяина» ему довелось еще разок, уже после «десятки», отмотанной им полностью за покушение на убийство Машулиной и Петькиной матери – именно так, а не как хулиганство, квалифицировал прокурор всё, что случилось двадцать лет назад.
После отсидки Сашка не поехал на родной Урал, а попытался устроиться работать на Северах, пристроившись возле очередной бабёнки-разведенки. После пары лет «семейной» жизни решил повоспитывать пасынка, накуролесившего на собственных проводах в армию, и «отходил» того вожжами до полусмерти. Перепуганная мамаша еле отодрала его от сына, до кучи получив «люлей» от любимого, после чего немедленно сдала его местному участковому. Сашка угорел снова на три года со смешной формулировкой «за незаконное хранение огнестрельного оружия»... Народ в том небольшом северном поселении жил, в основном, охотой да рыбалкой, и Сашка, понятно, как все, имел и дробовичок, и двустволку, которые ему как рецидивисту иметь было не положено. Уговорив перепуганную сожительницу не возбуждать уголовное дело по факту избиения или, не приведи Господи, покушения на убийство, участковый, отреагировав, изложил органам подредактированную версию происшедшего, дабы избежать усаживания Сашки вновь надолго. Тем более, что пасынок – местный хулиган - ремня, в общем-то, стоил.
Сашка вернулся в ту же зону, где отбывал наказания ранее, где его и приняли как родного, и где пролетели его очередные несвободные три годочка.
Хвастаясь и слегка рисуясь перед Петькой, блудный папаша рассказывал, как хорошо он жил в зоне, имея под нарами схрон, полный тушенки, чая, курева и прочих прелестей суровой ворьей жизни... как выпускали его порой на нелегальные свиданки... как четко он выигрывал в карты всё, что ему нужно для жизни... какие концерты и фильмы им там «казали»... как уважительно к нему относилось население зоны, зная о его многочисленных «ходках»... Послушать Сашку - на хрена бы париться на свободе – нехай бы все в зону строем и шагали. И Машуля четко выразила эту мысль вслух, полностью игнорируя Сашкино бахвальство и воровскую романтику.
«Что сейчас-то делать думаешь, дедок?» - спросила Машуля. «На работу тебя вроде как не тянет, да и возраст уж пенсионный. Ни семьи, ни кола-ни двора, «романтизьм» зоновский приелся уж, наверное. Маманя твоя скончалась давненько, с сестрой отношений не поддерживаешь... Как жить-то думаешь?». Сашка вздохнул и сказал, что хотел бы пока повидать Машулину сестру – дескать, очень уж он ее любил маленькую – а потом, если Бог даст, и с бывшей женой – Машулиной мамой встретиться, прощения попросить по-христиански за содеянное, а там - как покатит уж...
«Христианин из тебя хероватенький, Сашка» - сказала, покачав головой, Машуля – «Ишь ты какой, смиренный да богобоязненный рисуешься... а я кровушку-то мамину под скамейкой деревянненькой в комнатушке участкового ой как помню... И сугроб, в который села – ноги не держали – тоже помню... и рожу твою за решеткой всю жизнь помнить буду. Не обессудь, но правду я тебе в глаза скажу – говно ты, а не христианин!».
Сашкины руки снова задрожали... «Мария,» - взмолился он – «Да что ж ты бьешь-то меня так?! Покаялся я давно, крест вон ношу, молюсь еженощно, чтоб спасение получить...». «Спасение, говоришь?!» - уже спокойнее сказала Машуля –«Ну-ну... спасайся, если сможешь. Я на тебя зла не держу, что было – то было, давно поросло. Мать моя простит ли – не знаю, это ваши дела, но в папаши нам ты уж, будь добр, не набивайся! Нам от тебя ничего не надо. И Петьку ты мне своими блатными рассказами не порть! Парень он и вправду хороший, добрый, не такая оторва как ты, и не будет никогда!».
Машуля постелила Сашке в комнате сына, поставив туда же раскладушку для Петьки – может, поговорят всё же ночью как мужик с мужиком. Сын с удовольствием разлегся на надувном матрасе на полу большой комнаты, где спали на диван-кровати Машуля с мужем.
Наутро Машуля, убегая на работу, сказала Сашке, что вечером попробует дозвониться до матери – узнать, захочет ли она его приезда.
Сашка и вправду днём навестил Машулину сестру, порадовался и за ее замужество, подивился, насколько похожа она на свою мать – вылитая в молодости! Вечером он вновь появился у Машули.
Машуля дозвонилась до матери, которая жила в небольшом поселке леспромхоза в Сибири и сообщила ей о «явлении», чем немало ее обеспокоила.
По разговору чувствовалось, что матери и хочется увидеть Сашку, и побаивается она в то же время, и одной ей его ну никак не принять... Машуля, порядком устав от всех этих переговоров и недоговоров, сунула телефонную трубку Сашке: «На... тебе надо увидеться, ты и договаривайся!» - и она вышла из комнаты.
Через несколько минут Сашка позвал ее вновь и вернул трубку. Мать предложила Машуле и Петьке приехать вместе с Сашкой в ближайшие выходные на пару дней – видать, охота была пуще неволи. Машуле предстоял переезд на новую квартиру и куча дел по обустройству, но, поразмыслив, она все же решила поехать, потому что знала, что Сашка все равно соберется туда, а подставлять мать (кто его там знает, что у него на уме!) ей не хотелось.
Сашка прижился у Машули еще на пару дней, помог с переездом и даже с засолкой мешка капусты, купленной Машулиным мужем. А потом была долгая ночь в плацкартном вагоне без сна, морозное утро сибирского полустанка, полчаса жаркой быстрой ходьбы до материного дома, и она – мать, вырядившаяся понаряднее по случаю дорогих гостей и даже подкрасившая губы и ресницы.
Были два никчемушных тягостных дня и такая же никчемушная ночь на старом и неудобном материном диване в крохотной гостиной и с сопящим на матрасике на полу Петькой. Были разговоры ни о чем и обо всем в узком «семейном» кругу.
Наконец, отчим, определившись, что он хочет попытаться устроиться на работу в недалеко расположенном леспромхозе, уехал туда, и Машуля, вздохнув с облегчением, тоже засобиралась домой. Петька радостно распрощался с матерью, и они с Машулей с удовольствием выпили по бутылочке пивка в поезде, увезшем их в прежнюю хорошую жизнь.
Сашка проявлялся в их жизни еще дважды: написав вскорости письмо с нового места обустройства, а потом даже прислав посылку с обновками всем членам Машулиного семейства. Машуля сухо поблагодарила его ответным письмом, попросив более не делать «царских» подарков, потому что у них всё есть. На том и расстались. Наверное, уже навсегда.
Первые джинсы (байка)
Мои первые джинсы - ха, не поверите - были из половой тряпки! Я серьезно, чесслово!
Короче, соседи моей бабули по коммуналке периодически приезжали из Германии, где глава семейства шоферил у командира части - то есть, был на сверхсрочной военной службе. Ну, соответственно, чего только оттуда не волоклось в кофрах и мешках... от сервизов "Мадонна" и носильного барахла до тонн жвачки и конфет, запах которых не выветривался из кухни месяцами после отъезда соседей снова в ГДР.
В их отсутствие за пустующей комнатой приглядывали поочередно их же родственники - ну, пыль там смахнуть, замки проверить, пол помыть и для прочего бытового времяпрепровождения.
И вот однажды приезжаю я к бабуле, проведать, тыскыть, и что я вижу?! Возле соседской комнаты лежит в общем коридоре, типа, для вытирания ног при входе с улицы пересохшая уже тряпочка странного синеватого цвета, а на ней видны какие-то заклепки-кнопки металлические.
Кнопки меня, собственно, и заинтересовали на предмет спороть и употребить по назначению: я, как многие тогда, чуть-чуть шила, неплохо вязала, но при отсутствии импортной фурнитуры шиковать было особо нечем, а тут - кнопки цвета старой меди, да еще с иностранными на них выдавленными буковками!
Короче, подтянула я тряпочку, занесла в ванную, встряхнула и ахнула - ДЖИНСЫ!!! Понятия не имею о фирмЕ, но красивые, не дырявые никакие, просто, видимо, малы стали и хозяевам и родне. Надо отметить, что в ту пору джинсы на барахолке стоили от 150 рублей и выше, а моя зарплата той поры была 70 рублей в месяц.
Я это дело в газетку завернула, в сумку сунула, хорошую чистую половую тряпку под порог соседям положила и уволокла сокровище к себе домой. После простирки, просушки и отутюжки натянула - молния застегнулась! И ходила я в них, наверное, года два еще - не постоянно, конечно, и не к бабуле в гости... все ж неловко было - а ну как узнали бы соседские родственники свой половой инструмент.
А был это год тысяча девятьсот семьдесят первый.
Осеннее
Лето-лето-лето... его всегда было мало, даже в детстве, когда оно было долгим. А скоро оно и вовсе скукожится от неоднократных стирок августовскими грозами и моросящими дождями.
Вот только дня три назад, кажется, был май - нежная зелень молодой листвы и алая редиска на первых вылазках на фармерс-маркет, и еще не расцвел шиповник.
А позавчера - сочная местная клубника на рынке и капли с кондиционера на крышу веранды.
А вчера - душное марево над городом и порванное грозой в клочья небо, и проливной дождь на всю ночь, и крепкие грибы на фото, присланных сыном.
А сегодня - вроде бы и лето еще, и тепло, и вроде бы нет поводов для печалей, но светятся уже кое-где первые золотые монетки в березовой листве, и белки, все еще мокрые от ночного ливня, то и дело грузно шагают через дорогу с полными шишками в зубах, с трудом неся беременные животики. И меньше, чем через две недели - уже и сентябрь.
Вдруг вспомнилось, что семь лет назад я начала работать в конторе, где работаю и по сей день. И вот это - из старых записок того времени:
"Люблю этот скверик. Может потому, что в его круглом центре расположился десяток совершенно нашенских березок.
Очень тепло, осень еще не тронула зелени, разве что на верхушке акации светится вызовом лету золотое пятно отмирающей листвы.
Толстые белки деловито шмыгают вокруг, прицельно поглядывая на отдыхающий народ - время ланча, многие перекусывают прямо тут, в скверике. Чаще всего белочкам машет сильным крылом птица обломинго, но брошенный щедрой рукой чипс или кусочек хлеба наглые животные, впрочем, игнорируют, надеясь, очевидно, на горсть халявных орехов.
Как хорошо все же сидеть вот так, абсолютно бездумно разглядывая прохожих, проходящие машины, высотные здания... Не то, чтобы мне не о чем было задумываться, но очень уж славный денек, да и настроение соответствующее - как-никак, первый рабочий день в госконторе"
Как всегда осенью свербит под лопатками - ежегодные крылья что ли прорезаются вновь, но я давлю-прижимаю их усилием воли - нечего, нечего тут крылями хлопать... сиди уж, птаха перелетная.
Признаться что ли себе самой, что внутри - очередной кризис? Хотя, какой, на хрен, кризис - все они уже позади, обмусолены-обсосаны со всех сторон, проанализированы детально, и уж кому-кому, а самой-то мне четко видно, где и когда пёсика расслабляло. Касательно своей несравненной личности я всегда в курсе, что, как и почему. Мне не нужно отваливать пару сотен зеленых денег специалистам, чтобы услышать, скорее всего, знакомое до боли "с жиру"... Любителям раздавать советы хочется сказать, что в своем дерьме я копаюсь, как правило, сама и одна, радостно и долго, долго и радостно. И там иногда даже попадается... кхм... впрочем, об этом лучше не надо
А все равно - скоро осень, и снова дворники на стекле моего авто тихо зашелестят, смахивая паутину моросящего дождя. И снова будет спокойно-грустно. Это пройдет, Наташа. Это пройдет.
Весеннее
Город мой… люблю тебя! Люблю твои улицы, особенно уютные сейчас, развернувшейся вовсю весной, в бело-бордовой пене яблоневых деревцов, в нежно-зеленой листве, не дающей вспоминать совсем еще недавние сугробы и окоченевшую на ветру реку.
Твои скверики, полные гомона шустрых грачей, нахально уворовывающих кусочки вкусностей, брошенных чьей-то щедрой рукой, из-под носа толстых ленивых белок, избалованных цивилизацией, хороши настолько, что я вполне понимаю тех, кто валяется на мягонькой свежей травке, раскинувшись навстречу горячему уже солнышку… Мне тоже хочется порой, забыв обо всем на свете, броситься в свежесть весны и лежать, жмурясь от ни с чем не сравнимого беспечного удовольствия.
Сердце мое начинает биться быстрее, когда я въезжаю утречком на мост, пересекающий реку и ведущий к даунтауну, который сверкает немыслимыми красками стекол модерных зданий и небоскребов – от нежно-розовых и темно-золотых до багряно-коричневых и бирюзовых. Так чётки их линии, так прекрасны они в своей законченности, так здорово дополнены они шикарной широкой лентой Миссиссипи, мерно колышущейся в сторону юга, то сизой, то ярко-голубой, в зависимости от настроения неба, так подчеркнуто нежны переходы красок, оттененные молодой зеленью – от восхищения захватывает дух.
Ветки сакуры и мягкой молоденькой елочки в скверике возле моего офиса наполняют воздух умопомрачительной смесью тонких ароматов, и хайвэй, уходящий потоками свежевымытых машин в видимый из моего окна тоннель под очередным мостом, дрожит в этом аромате блестящей струйкой…
Я люблю тебя, город мой!
Коша-2 (философское письмо того же автора)
Здравствуйте, это снова я – Коша.
Решил вам написать немного о своей жизни, потому что жизнь у меня сейчас просто замечательная. Мне непонятно иногда, почему люди не рассказывают о том, как им хорошо или как жизнь вообще радует, а делятся они почему-то, в основном, своими, как моя Мама говорит, «заморочками».
У меня проиходит постоянно сто-олько всяких событий, что я даже не знаю, с чего начать. Начну с того, что я, похоже, довольно быстро расту! Не могу сказать, что меня это не радует, хотя бы потому, что сейчас я могу буквально одним махом взлетать с середины комнаты на спинку дивана в мощном (не побоюсь этого слова) прыжке или элементарно дотягиваться лапой до того, что лежит, скажем, на обеденном столе. Моих родителей это, кажется, тоже радует, хотя порой Мама скептически замечает, что вот так и вырастают ворюги и разбойники – начиная с подтягивания втихушку всяких вкусностей оттуда, откуда кошкам не положено.
С другой стороны, она встала недавно без меня на напольные весы, вздохнула почему-то, а потом взяла меня на руки и мы взвесились уже вдвоем. Мама улыбнулась и сказала, что для котенка возрастом в шесть месяцев я довольно упитан - вешу целых три килограмма, хотя совершенно не выгляжу толстым.
Папа тут же побежал за толстой книгой о кошках – это у него хобби такое: чуть что, воспитывать меня по книге и сравнивать всякие кошачьи характеристики (как правило, он это делает в мою пользу), после чего сказал, что я буду расти довольно долго и результатом этого будет мой вес до примерно девяти и более килограммов и солидный рост.
Мама сказала на это, что в этой книжке, наверное, кто-то что-то напутал и там написано, скорее всего, про диких кабанов с таким-то весом, а не кошек, и Папа на нее обиделся, потому что он очень хочет, чтобы я был лучше, чем любой другой кот. Я, в принципе, не возражаю.
Папа гордо вычитал в той же книге, что моя порода происходит от диких лесных котов, поэтому у меня такой независимый характер, мускулистость и лохматые уши как у рыси. А Мама сказала, что все это, может быть, правда, а может быть, и нет, потому что лично она считает, что я – помесь кенгуру и обезьяны. Наверное потому сказала, что у меня огромные по отношению ко всем размерам ступни задних лап, и я ими отбиваюсь при играх совершенно как кенгуру. А обезьяна - потому, что то и дело скачу по всем комнатам, ступенькам, диванам и креслам и могу зависнуть вниз головой, невинно на Маму глядя... Но я точно знаю, что про "помесь" - это неправда: во-первых, у меня нет на животе такой кенгуровой сумки - я видел это по телевизору, во-вторых, у меня не такая тупая овечья морда, как у них, а в-третьих, я не видел по телику ни одной обезьяны с таким замечательным пушистым хвостом и тем более, с такими роскошными усами, бровями и лохматыми ушами с кисточками! Поэтому я понимаю, что Мама так шутит, а на самом деле, я у нее - любимое животное, и она меня иногда называет «мой ЗВЕР... такой МЫШ - большой и лохматый» и тискает меня то и дело.
Я научил Маму моей любимой игре - принес ей однажды на диван конфетку и долго объяснял, что ее нужно просто бросить. Мама никак не могла понять, чего я добиваюсь, а добивался я всего-навсего того, чтобы побежать за брошенной конфеткой и в зубах принести её назад Маме. Наконец, она поняла и теперь мы часто так играем. Папа прочитал в своем гроссбухе, что коты моей породы любят носить в зубах всякую всячину... хм, значит, я и вправду породистый, если люблю это дело. Я даже иногда таскаю повсюду с собой мою игрушку – мехового пингвиненка, про которого Мама сначала думала, что это зайчик, из-за серого меха, и потом мы все долго смеялись, обнаружив вдруг пингвина.
Я люблю сидеть у большого окна и разглядывать всё, что за ним находится. А когда я сквозь сон слышу шум машины и открывающуюся автоматически гаражную дверь – я несусь к окну со скоростью света, потому что знаю – это Мама приехала с работы! Она входит, пахнущая немножко холодом, немножко духами, и первое, что она делает – берет меня на руки, даже не сняв куртки или шубки. У меня нет слов описывать, как я ее люблю в эти моменты – мое сердце замирает, я тычусь носом как маленький в ее щеки, волосы, шею, а она смеется...
Мне было жаль, когда она недавно вдруг срезала свои пушистые волосы – я любил с ними играть, сидя сзади нее на спинке дивана. Зато теперь я могу спокойно мурлыкать ей прямо в ухо или даже покусывать мочку. Папа нервничает, когда видит, что я это делаю и говорит, что рано или поздно я проглочу мамину серёжку. Вот тут мне непонятно – он за меня беспокоится или за драгоценности?
Мама сказала, что ничего страшного не случится – ну, проглочу - будет у них бриллиантовый котик, значит. На что Папа заметил, что если серёжечка выйдет-таки естественным путём, то вряд ли мама захочет её снова надевать, а это означает непредвиденные траты на хозяйство, то есть – на новые серьги. Интересно, что он имел в виду, говоря про естественный путь и при чем тут вообще деньги...
Недавно я обнаружил за окном нечто очень странное и необычное – сотни, нет, наверное, тысячи белых летучих точечек вдруг стали сыпаться откуда-то сверху и все вокруг стало белым-белым буквально за полчасика. Я обалдел и сидел у окна с открытым ртом, только вякая порой, когда какая-нибудь из этих летучек прилеплялась к стеклу прямо перед моим носом. Мама сказала, что это снег, и он бывает только зимой. Она взяла меня на руки и вынесла на крылечко, чтобы я увидел это не из комнаты. Я стоял возле маминых ног и только щелкал челюстями и махал передними лапами перед собой, желая поймать хоть одну эту белую муху. А потом ветер подул в нашу сторону и сразу, наверное, сто таких мух налепилось мне на нос и на глаза. Я заорал как ненормальный от страха и внезапного холода и буквально запрыгнул к Маме на руки. Она потом долго надо мной подтрунивала, называя меня неженкой и глупым мальчиком. Но на снежочек, извините уж, мне как-то больше выходить не хочется.
Иногда я смотрюсь в большое зеркало – я и вправду уже не тот заморыш из шелтера (интересно, кстати, усыновил ли кто того моего рыжего соседа?!). Впрочем, неудивительно: я постоянно что-то ем – на кухне ли, в большой ли комнате с телевизором. Ужасно полюбил креветки и куриную печеночку, но совершенно равнодушен к рыбе. Папа говорит, что Мама меня совершенно избаловала, потому что кошкам положено есть рыбу. Хотел бы я знать, кем это положено и куда?! Что-то я сомневаюсь, что он вычитал это в своей кошачьей энциклопедии. И вообще, чья бы корова мычала, я бы сказал... Я так полагаю, что он избалован Мамой ничуть не меньше, потому что она то и дело готовит ему что-нибудь вкусненькое, и поглощает он ту же печеночку в неимоверных количествах, не говоря уж о всяких там пирожках, супчиках и тортиках, которые Мама - большая мастерица готовить.
Проблем с ростом у меня нет, не считая некоторых мелочей. Каких? Ну, например, недавно я обнаружил, что мой ящик с песком, казавшийся мне чуть ли не стадионом по размерам в самом начале, стал слегка тесноват. Нет, я могу, конечно, поворачиваться там пока, но, когда закапываю после себя – то и дело выбрасываю кучу песка наружу, а Папа ворчит на меня за это. Родители подумывают, не поставить ли мне второй ящик рядышком – для простора, или уж сменить этот на более вместительный. Да уж, мой комфорт – дело очень важное, поэтому - пусть думают!
Скажу по секрету, у меня есть недостаток: я ужасно не люблю оставаться один, мне постоянно нужен кто-то «для компании», иначе я расстраиваюсь. Вовсе не обязательно со мной играть или меня развлекать, но быть один я просто ненавижу!
Наверное поэтому я и решил написать это письмо – хотя бы мысленно пообщаться, всё – не одиночество.
Ну, на сегодня, наверное, всё. Будут новости – черкну еще.
До свидания.
Коша.
Олька и рахат-лукум
Олька Сергиенко жила в дурдоме всю свою небольшую жизнь. Нет, дурдом, конечно, по-нормальному назывался вспомогательной школой-интернатом имени пионера-героя Павлика Морозова, но все поселковые, имевшие и не имевшие отношение к этому заведению, называли его в просторечии именно дурдомом.
Олька, в принципе, не возражала, потому что какая разница, как называют место, где ты ешь, спишь, гуляешь по территории и иногда учишься в школе... лишь бы тебе там нравилось. А Ольке дурдом, в общем-то, нравился. Там было неплохо. Учителя Ольку хвалили, воспитатели в интернате были не очень строгими, пионервожатый - эстонец Тыйну с белесыми глазами и волосами, крашеными в цвет воронова крыла, если и приставал, то только к мальчишкам, а истопник дедка Вася если и тискал девчонок порой за худые попки или невыросшие еще титёшки, то всегда давал после этого чуть ли не полную горсть конфет-подушечек с повидлом. Конфеты были липкими, как и дедкины руки порой, но пять минут можно было потерпеть, если хотелось сладкого.
Только иногда на Ольку накатывала то ли тоска, то ли какое недомогание, она точно не знала, как это назвать. Накатывало обычно во время зимних и летних каникул, когда большинство дурдомовцев разъезжалось по родным домам, к мамам и бабушкам, а если у кого были - и к папам. Таких неприкаянных, как Олька, которых никто на каникулы никуда и никогда не забирал, насчитывалось около двух десятков, и они слонялись по интернатской территории, не зная, куда себя девать.
Впрочем, зимой их вывозили в райцентр на большую городскую елку, где давали прозрачные кулёчки-подарки с яблоком, мандаринкой, двумя шоколадными конфетами и десятком карамелек - ценностями, которые надо было по возвращении в дурдом старательно припрятывать, потом нанюхиваться ими досыта, а уже только потом откусывать по малюсенькому кусочку от всего и представлять, что это будет длиться всю жизнь.
В ноябрьские и майские праздники дурдомовцам выдавали "парадку" - белый верх и черный низ. Рубашки были одинаковыми для девочек и мальчиков, девичьи юбки как правило были "на вырост", да и брюки мальчишкам приходилось подворачивать в два, а то и в три раза. Но всё равно, на душе у всех был праздник, потому что их строем выводили на поселковую клубную сцену, и хор дебильных детей бодро исполнял перед поселковым народом несколько патриотических и народных песен под баян татарина-музраба. Даунята, подслеповато щуря маленькие глазки, тоненько тянули: "Ро-ди-на-слы-ы-шит, Ро-ди-на-зна-а-ет...", или довольно слаженно все дебилы мощно рявкали: "Эх, харашо в стране савецкой жыть!". Люди в зале улыбались, бабки прикладывали к глазам уголки платков, но уходил хор со сцены всегда под бурные аплодисменты, что давало певцам право собой гордиться. Государственные хлеба елись на не халяву!
Летом воспитатели, если им было не очень лень переться куда-то в жару с непоседливым выводком, водили ребят на речку. Там разрешалось помочить ноги чуть ли не по колено, но купаться было нельзя - говорили, что химкомбинат сливает выше по течению какую-то гадость, и можно даже умереть, если вдруг искупаешься и нахлебаешься этой водицы.
Маленькие радости были нечасты, и Олька порой чувствовала-таки себя никому не нужной и очень радовалась, когда начинался, наконец, учебный год и дурдомовцы возвращались в свой интернат, полные впечатлений от домашней жизни. Олька была коренной детдомовкой и совершенно не помнила ни родителей, ни чего-то еще из ранней жизни за территорией дурдома. Она знала, что ее называют олигофренкой или дебилкой, но не знала, стоит ли на это обижаться - может, она и вправду и была таковой.
В сентябре в дурдоме появилась новая завучиха - Дарья Дмитриевна. Ольке она ужасно нравилась, потому что походила на пингвина в своем темном костюме с белой блузкой. Пингвинов Олька полюбила, когда увидела их однажды в какой-то телепередаче о животных. Телик им разрешали смотреть в кабинете директора раз в неделю - по воскресеньям.
Олька не могла полностью выговорить завучихино имя-отчество и называла ее по-свойски - Дритмовна. Дритмовна была, помимо того, что учителем-дефектологом, еще и логопедом, и очень быстро научила Ольку выговаривать некоторые звуки, ранее ей не дававшиеся. Олька с гордостью демонстрировала себя одноклассникам, громко и раскатисто говоря что-нибудь вроде "со-ссала Ссаша ссушку" и "Ррябина кудрррявая рросла над обрррывом".
Олька слышала также, что Дритмовна сказала кому-то в учительской однажды, что никакая Олька не дебилка, а просто у нее отставание в развитии, потому что в детстве никто ею не занимался, и что она, Олька, вполне обучаема и могла бы учиться в нормальной начальной школе, классе так в четвертом, если бы смогла нагнать программу. Ольке шел четырнадцатый год и она училась в шестом дурдомовском классе, но слова Дритмовны запали ей в душу, и она во что бы то ни стало решила стать нормальной.
Когда начались первые заморозки, всех поселковых трудоспособных, а также сотрудников и старших школьников дурдома, погнали на сельхозработы - набивать поплотнее закрома Родины, а точнее - убирать по сезону капусту. На стылом поле Олька подошла к завучихе и сказала:
- Дритмовна, усыновите меня, а? Я буду Вам по хозяйству помогать, я умею и пол мыть, и посуду, и варить могу научиться, если продукты не боитесь попортить поначалу. А Вы меня выучите так, чтобы я в нормальную школу пошла и чтобы у меня не было отставания в развитии.
Дритмовна сняла перчатки, мокрые от воды, выливавшейся из вилков капусты, подышала на замерзшие руки и поправила платок на Олькиной голове:
- Оленька... я не могу, к сожалению, тебя усыновить. У меня своих детей трое, и я их одна воспитываю. Мне никто не разрешит тебя взять к себе. А заниматься мы с тобой, конечно, будем. Сдашь хорошо по итогам года все контрольные - я твоё дело представлю на районную комиссию, а там уж - что решат. Я и вправду думаю, что ты сможешь учиться в обычной школе.
Олька не обиделась на отказ в усыновлении, она понимала, что раз нельзя - значит, нельзя. Но у нее осталась большая тайная надежда стать нормальной, и Олька начала хранить в себе эту тайну и усиленно заниматься!
Однажды во время занятий в кабинет Дритмовны заглянула ее старшая дочь. О
еще не понимая слов, очень чувствовал интонации и тут же губешка его начинала дрожать, смешно оттопыривалась, глаза наполнялись слезами – и в этот момент Машуля «меняла гнев на милость» и начинала ворковать:»Ах, какой мальчик у нас… ах, какой хорошенький!» и улыбалась Петюньке. Огромные Петюнькины глазенки уже сияли, все еще будучи влажными от начинавшихся слёз, беззубый рот растягивался в улыбке , и весь он был такой славный и забавный, что его хотелось немедленно прижать к груди и не отпускать…
Машуля могла уверенно объяснить как себе, так и другим, почему она так настроена против отчима, но мать к ее объяснениям не особо прислушивалась, считая, что здесь более выражается бабусино влияние, чем Машулино мнение. Между тем, Машуля давно уже мыслила далеко не детскими категориями.
Конечно, бабуся была сразу настроена против отчима, женившегося на матери, когда Машуле было лет девять-десять. «Что хорошего можно ожидать от тюремщика ? “,- как она всегда называла отчима, поджимая сердито губы. И вправду, «тюремщик» – на момент Машулиных размышлений отчиму было 37 лет, он был двумя годами моложе матери, а на его «срока» из этого числа приходилось 20. Впервые он загремел на зону малолеткой, получив «червонец» за групповое ограбление то ли продуктовой палатки, то ли сельского магазинчика – в суровое послевоенное время суды особо со схваченным за руку контингентом не чикались.
Нынешнее появление отчима - Сашки, как про себя называла его Машуля, было тоже вызвано особыми обстоятельствами - летом, как раз во время ее школьных выпускных экзаменов Сашка вышел «от хозяина» в четвертый раз, отмотав «пятерик» за злостное хулиганство. Так что, по сути, Петюнька отца практически и не знал.
Мать, клявшаяся и божившаяся, что не пустит более негодяя на порог, по каким-то ей одной ведомым причинам повернула свое решение вспять. Более того, найдя себе и ему работу на Северах, она решилась на переезд спустя полгода после возвращения «любимого».
«Владимир, бля, Ильич» – зло подумала Машуля и яростно заскребла лед на окне монеткой, вынутой из кармана – «Как Ленин, блин - все по ссылкам да по тюрьмам, а тут сиди, мерзни из-за него, провожай, блин, из-за него всех на край света…». Нет, справедливости ради надо сказать, что отчим к ней плохо не относился. Скорее, наоборот – с самого начала старался с ней подружиться, а сейчас, найдя ее уже практически взрослой шестнадцатилетней девицей, и вовсе в своем роде зауважал, потому что она не была свистушкой, а наоборот – была очень серьезной и неглупой.
Машуля не хотела признаваться сама себе, но она тихо ненавидела отчима еще и потому, что из-за него рушилась и ее жизнь – она мечтала ехать поступать в Москву, в институт восточных языков. Откуда ей было знать тогда, что в такие заведения девочек с периферии просто не допустят, постаравшись завалить на элементарных вещах, что туда идут учиться «по наследству» дети дипломатов и партийных деятелей… Но Машуля считала, что отчим виноват – потому что после того, как мать снова с ним сошлась, речи о Москве заходить просто не могло – отчима надо было одеть-обуть, содержать, по сути, до нахождения им работы, что было сложно сделать со справкой об освобождении… денег катастрофически не хватало… Машуля поступила было в местный педагогический на иняз, но при таком раскладе жить на стипу она бы просто не смогла, мать категорически отвергaла разговоры о помощи, у нее на руках было еще двое, поэтому институт пришлось бросить и Машуля устроилась на работу. Жила она, как и хотела, с бабусей, зарплаты и пенсии хватало на сведение концов с концами, и порой они с бабусей вместе мечтали, как Машуля окончит иняз, будет переводчиком, будет разъезжать по заграницам и о нужде они забудут навсегда. Отчиму, разумеется, в этих мечтах места не отводилось вообще…
Машуля, выскочив из трамвая, не помнила, как долетела по морозцу до бараков. Все-таки декабрь, не у Пронькиных… Мишка-татарин – хулиган из барака напротив – скаля зубы, называл мороз «колотун-бабаем»… Через полторы недели наступит самый лучший праздник в году, они с заводскими девчонками уже намечали вечерушку, думалось, кто из парней там будет, какие пластинки нужно достать, успеет ли дошиться новое платье, и вообще - как оно всё славно может получиться… Новый же год, всё-таки.
Машуля с трудом открыла промерзшую заиндевелую дверь в барачный коридор и тут же поняла, что что-то случилось… То тут, то там выглядывали озабоченные лица соседей и их двери тут же захлопывались. Машулино сердце сжалось – неужели что-то у нас?!
Рванув без стука дверь в комнату, где жила ее семья, Машуля почти упала внутрь, запыхавшись с мороза и от волнения.
Комната была почти пуста, если не считать старого дивана и пары стульев. Несколько чемоданов стояли в углу, приготовленные к отъезду. В комнате продолжался начатый, видимо, уже давно скандал.
Малые, увидев Машулю, бросились к ней, и она обняв брата и сестру, тут же их отстранила : «Осторожно, ребята, я ж холодная, на улице морозит!». Отчим Сашка что-то бурчал в углу отгороженной от комнаты легкой занавеской кухоньки, а мать в слезах кричала, что никуда она, к чертовой матери, не поедет с этим выродком, с этим извергом, что она не позволит ломать себе жизнь еще и еще раз…
Машуля повернулась к матери :«Да что тут у вас произошло-то, наконец?!», и только тут увидела, что мать как-то странно зажимает рукой бок, и сквозь ее пальцы набухает кровью пятно на ее симпатичном костюмчике-джерси. Машуля рванулась к отчиму:»Что… что ты с ней сделал?!» «Отъебись, никому я ничего не делал» –ответствовал он –«…Не лезь не в свое дело, мала еще нас судить!». «Судить?!» – разъярилась Машуля- «Да ты… ты…» – она не успела ничего сказать, отчим оттолкнул ее, пробормотав:"Такая же сучка будешь, как твоя мамаша!" - и ломанулся к выходу, удерживая мать, которая, накинув шубейку, собралась было выскочить наружу, продолжая нервно выкрикивать, что она вызовет сейчас милицию и пусть его менты снова упекут туда, откуда он недавно вышел…
Сашка прекрасно понимал, что если ментовка тут объявится и увидит кровь – не видать ему век свободы, как у них там говорят. Мать, тем не менее, сумела выскочить в коридор, и Сашка, рванув с вешалки свой полушубок, устремился за ней.
Машуля осталась в комнате с детьми. Сестра рассказала ей, что с утра они ждали конейнер, который опоздал, и все нервничали. Потом отчим с соседом, загрузив мебеля, уселись отмечать отъезд, а мать поехала на станцию оформлять и отправлять контейнер. Вернувшись, она обнаружила супруга вдрызг пьяным, расстроилась, и мало того, он начал, что называется, «качать права», обвиняя ее в долгом отсутствии, что, по его мнению, могло быть только блядством.
Слово за слово, скандал разгорался, мать заявила, что никуда она с ним ехать не хочет, отчим схватил попавший под руку сапожный нож и ударил ее в бедро… Остальное Машуля уже слышала и видела.
«Гад тюремный, скотина, паразитина…» – у Машули не хватало слов выразить возмущение отчимом. «Приехал тут – радуйтесь, православные! А то, что вся жизнь у всех переворачивается - на это ему насрать… тюремщик поганый!».
Она встала, пошла было на кухню – поставить чайник, просто, чтобы хоть чем-то заняться в этой совершенно дурацкой ситуации, но дверь вдруг распахнулась, отчим Сашка влетел как бешеный и начал суетливо хватать свои вещи – совал ноги в валенки, скидывал их тут же, натягивал вторые теплые носки… Машуля снова подступила было к нему с вопросами, но он молча оттолкнул её и ломанулся к двери. Выйти, однако, ему не удалось, потому что в комнату шустро вошли два милиционера. Один из них заломил Сашке руки за спину, другой стал обхлопывать его бока и ноги… «Да нету, нету у меня ничего», – ухмыльнулся Сашка.
«Выбросил уже, умник?!» – прокомментировал один из ментов, и они выволокли отчима из комнаты в коридор. Дверь снова захлопнулась, оставив Машулю с детьми в полном молчании и недоумении.
Машуля вздохнула и снова направилась было в кухню, но в дверь вдруг осторожно постучали. «Кто там еще? Входите, открыто!» – воскликнула Машуля. Дверь слегка приоткрылась, в нее просунулась голова незнакомого парня лет двадцати:"Эй, ты что ли Машуля? Ты эта… иди давай… там тебя мать твоя зовёт!"
Машуля растерялась:"Где она? Чего зовёт-то? Ты кто вообще? Да заходи ты, выстудишь всё!". Парень нырнул в комнату :"Из общаги я… из кирпичного завода… там эта… она там тебя зовёт… ты эта… иди давай туда быстренько».
«Тебя как зовут?» – спросила Машуля. «Павел я…из общаги я, значит… Ну ладно, я пошёл».
«Погоди, Паш…» – взмолилась Машуля - «Посиди с ребятами, пока я сбегаю… не могу ж я их с собой туда тащить, а одних оставлять - боязно, ночь ведь уже!». «Ладно, иди уж…посижу, чего там…» – согласился Павел - «Чаю вот поставлю пока». Машуля быстренько, пока нечаянный помощник не передумал, выскочила в коридор и побежала на улицу, на ходу застегивая старенькую шубейку.
Общежития кирпичного завода – два трехэтажных здания на горочке через дорогу от бараков - не пользовались доброй славой у местного населения, считавшего их рассадником пьянства и открытого блядства. Единственное,что там было хорошего – там находился ближайший к баракам телефон-автомат, а также пункт охраны правопорядка, почти всегда, впрочем, закрытый по причине отсутствия желающих за этим самым порядком следить. Иногда участковый проводил там «мероприятия» – беседы с нарушителями и нарушительницами режима, иногда там собирались погреться немногочисленные дружинники. Комнатка эта была небольшой и практически пустой, если не считать завалящего письменого стола у окна с не менее завалящим стулом, обычного для таких заведений металлического сейфа, крашеного серым, в углу, а также МПСовской старой деревянной скамейки, притулившейся у голой стены. Впрочем, стена была не совсем голой – над скамьёй висел плакат по технике безопасности при производстве кирпичей, что к функциям комнатушки отношения, вообще-то, не имело.
Машуля, запыхавшись, вбежала в общагу, возле которой стоял фургон вытрезвителя. В коридоре, несмотря на поздний час, было довольно много народу, пахло вареной картошкой и водкой, а также чем-то совершенно необъяснимым, но присущим абсолютно всем казённым помещениям.
Машуля прошла в конец коридора – к комнатушке участкового. Дверь туда была открыта настежь и, войдя, Машуля тут же увидела знакомых уже двух милиционеров, еще каких-то людей – видимо, дружинников, но более всего в глаза ей бросилась та несчастная вокзальная скамья, на которой лежала мать, прикрытая своей коричневой мутоновой шубой.
В комнате почему-то все сразу замолчали, увидев Машулю… Машуля же, остановившись и попав внезапно в тишину, не смогла сразу уловить источник странного тоненького капания… как будто где-то кто-то не закрыл водопроводный кран – капли шлёпались методично и глуховато. Вдруг Машуля увидела большую темную лужу, густо отблескивавшую под скамьёй и поняла источник этого звука - капли падали со скамьи, из под шубы… это была кровь, кровь матери…
Машуля стиснула было зубы, но не выдержала, бросилась к матери:"Ну что, ты добилась своего? Перевоспитала тюремщика, Макаренко несчастный?! Ты хотела - ты получила! Сколько я просила тебя - мамочка, не надо его нам, я работать пошла, вытянем мы малышню…". Машуля понимала, что она поступает неправильно, выплескивая свои упрёки на обессиленную мать, которой и без того ох как хреново, но остановиться не могла, её трясло от негодования на мать, от злости на отчима, от несправедливости всего происходящего…
Машулю оттеснили прибывшие по вызову врачи «скорой», не дали ей подойти к матери, быстро и профессионально вспороли скальпелем материн костюм, негромко комментируя друг другу многочисленные раны… Через несколько минут санитары подхватили носилки и бегом понеслись к ожидавшей на улице машине. Машуля метнулась было за ними, но дверцы захлопнулись у нее перед носом, и врач, вышедший следом за ней из комнатушки, сказал:"Девочка, вот номер телефона, завтра звони и узнавай, что и как, сейчас ничего сказать тебе не сможем – раны различной глубины, точных диагнозов нет пока, но - будем делать всё возможное, конечно, чтобы спасти."
Машуля, стоя на крыльце общаги, проводила взглядом мутно-белую машину скорой помощи, вспоровшую тишину визгливой сиреной. Тут же рядом заурчал и другой мотор – вытрезвительская машина тоже тронулась с места и Машуля увидела в зарешеченном окошке Сашкину рожу. Он не смотрел на нее, да ей это было и не нужно.
Машуля осторожно сошла со ступеней… «Девочка, тебе, может помочь чем?» – спросила одна из обитательниц общаги – «А то давай к нам, водочки плеснём… отойдешь!». «Нет, спасибо, я не пью» – ответила Машуля и внезапно села в снег, потому что ноги ее вдруг отказались сделать следующий шаг. Участковый подхватил её под руки:"Эй, ты чего? Тебе, может, тоже скорую?» «Нет-нет» - тихо ответила Машуля –«Меня дома дети ждут…» «Дети?! Какие там у тебя еще дети?» – хмыкнул участковый. «Маленькие - сестра и брат» – пояснила Машуля, все еше не чувствуя ног.
Участковый посадил ее на стул вахтерши:"Чего там у вас случилось-то?» «Не знаю» – сказала Машуля - «Я только что пришла, мы на вокзал собирались – ой, а билеты-то? А как же поезд? А контейнер?» Она осторожно поднялась и поплелась к выходу…
Бабка-вахтерша, провожая ее, в двух словах рассказала, что она увидела бегущую к общаге мать, а потом увидела и Сашку, бегущего следом. Он схватил мать за руку, разворачивая ее к себе лицом, но она поскользнулась и упала ничком почти возле ступеней общаги… Он ударил ее несколько раз , повернулся и побежал назад… Видя, что женщина не поднимается, бабка позвала общагских и они, в свою очередь, остановили проезжавший мимо «трезвяк» с двумя милиционерами и показали им , куда мужик побежал… а женщину доволокли до пункта охраны и вызвали скорую…
Машуля не помнила, как скоро она дошла до дома. Она открыла дверь в комнату, и Пашка,сидевший с детьми, бросился к ней :"Ты эта… чё так долго-то…» - но осекся, увидев ее лицо. «Ты чё делать-то будешь? Спать-то тут и не на чём вам троим-то…» - озаботился он.
«Нет, Паш, мы поедем сейчас. У нас бабуся есть. Она меня, правда, одну сейчас ждёт – с вокзала. Спасибо тебе » - Машуля помогла малышам одеться. Сунув руку в карман шубейки, она внезапно поняла, что у нее есть только 3 копейки – от вокзала до бабуси этого бы ей хватило на одну трамвайную поездку, но в полночь добираться с другого конца города с двумя детьми… она растерялась: «Павел, у тебя случайно пары трамвайных абонементов нет? Хотя, нам еще пересадку делать - надо как минимум пять абонементов или пятнадцать копеек хотя бы…».
«Сдурела девка… какие абонементы? Какой трамвай? Ты пока до него с детями доберешься - замерзнете все! Ты погляди, чё замело-то…» - Пашка порылся в карманах и протянул два рубля – «Ты эта… такси давай лови, как до кольцевой дойдете… трамваев фиг дождесся сейчас-то».
Машуля взяла бумажки, зажала их в кулаке: «Спасибо, Паша… Я отдам – у меня получка скоро, я приеду - и отдам! Ты там в какой комнате - в общежитии?» «Да ладно, чё там» – засмущался Пашка -«Чекушкой меньше выпью – подумаешь!» – и они все вместе вышли из барака.
Часа через полтора, далеко за полночь, они добрались, наконец, до бабусиного дома. Бабуся, увидев троицу, всплеснула руками, но видя Машулины глаза, не стала расспрашивать много. Детей раздели, уложили спать, а потом Машуля выревелась, наконец, в теплое бабусино плечо, бабуся тоже поплакала над рассказом, попеняла на непутевую дочь за тюремщика в очередной раз… но всё было уже позади… ночь кончалась, наутро нужно было бежать в первую смену на завод, и Машуля, наконец, задремала, уютно примостившись под теплой бабусиной рукой.
Проснувшись через пару часов и увидев разметавшихся и посапывающих малышей на раскладушках, она внезапно чётко осознала, что её собственное, относительно беззаботное детство окончилось уже навсегда и бесповоротно.
Тюремное окно (Машуля-2)
Яркое солнышко, залившее город, казалось, не имеет никакого отношения к зданию, из зарешеченного окна которого Машуля смотрела на улицу. Не было слышно ни уличных звуков извне, ни тем более, шелеста листьев на все еще зеленых деревьях в небольшом скверике возле толстой стены. Где-то далеко, как за стеклянной стеной, двигались по улице люди, спешили по своим делам, ехали на тренькающих тоненько трамваях, жевали в спешке купленные на углу чебуреки, веселые мужчины подмигивали хорошеньким женщинам, плакали дети, не желавшие шагать в детский сад, ворота Центрального стадиона были почему-то настежь распахнуты... В здании же стояла тишина, глухая, тревожная, нехорошая, нарушавшаяся лишь изредка погромыхиванием металлических дверей и еще реже человеческими голосами.
Машуля застегнула обе пуговицы своего темно-серого строгого жакетика, прикрыв слегка легкомысленный для посещения городской тюрьмы летний цветочковый рисунок платья.
Дверь в комнату, лязгнув, отворилась и конвойный впустил внутрь высокого худощавого паренька лет двадцати на вид. Его коротко стриженые волосы неравномерно топорщились на светлой макушке, а одежда висела на нем как на вешалке. Руки зэка синели от бесчисленных татуировок, как, впрочем, и видимая в раскрытом вороте его цыплячья грудь.
«Заключенный Смирнов к Вам... вызывали? Потом на кнопочку вот тут нажмите, как закончите с ним, я тут буду, рядом – за дверью» - улыбнулся повернувшейся от окна к двери Машуле пожилой конвойный, поняв, что для нее этот бедолага - первый заключенный, которого она увидела в тюрьме, и вышел.
Машуля, стараясь соответствовать должности помощника районного прокурора, обязанности которого она исполняла, будучи на институтской практике, строго, как учительница в школе, сказала: «Садитесь, заключенный Смирнов» - и, указав парнишке на привинченную к полу табуретку, уселась и сама на такую же - по другую сторону привинченного же стола, и стала раскладывать на столе бумаги, предназначенные к допросу.
Заключенный Смирнов с любопытством и почти весело взирал на ее приготовления: «Ну что, гражданин следователь, курить будем?! Угостите заключенного сигареткой! А то уши пухнут – курить охота, а нету...»
«Не курю» - сухо ответила Машуля и поплотнее уселась на неуютное сиденье, - «И вообще, я не следователь, а помпрокурора. И пришла я сюда не по Вашему, Смирнов, делу, а по факту смерти Вашего сокамерника, гражданина Петренко».
«Малохольный он какой-то, этот ваш Петренко... был» - погрустнел Смирнов – «Я ведь в камере с ним не один был, а нас аж восемь еще до него на нарах разместилось... вместо четырех положенных. Я третий день уж в камере этой чалился, заманался уже, потом еще корешей привезли, да двое – из Алапаевска, а я-то сам - алапаевский ваще-то. Мы все тут на переходнике - в зону дожидаемся повозки... все примерно одного возраста, а кто и сразу после малолетки. А Петренко ваш - он уж старик был, лет сорок, как не больше ему - ему с нами и говорить не об чем было. Как залез наверх - так и не слезал. Мы и в карты поиграли, и ужин поели, и поспали, и еще поиграли, а он всё так валялся, ни с кем не говорил».
«Хорошо» - сказала Машуля –«Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а мужик взял и повесился – ни звука, ни стона, так?» «Выходит, так оно и было» - ухмыльнулся Смирнов и застучал татуированными пальцами по столу, почти беззвучно насвистывая веселенький мотивчик.
«Смирнов, Вас как зовут?» - спросила Машуля, поняв, что парень играет с ней в крутого блатняка. «Зачем Вам, девушка... я для Вас – заключенный Смирнов, статья. А так - ну, Вася я, Василий, стало быть» «Который раз к хозяину, Василий?» - всё так же спокойно спросила Машуля – «В блатного Вы на зоне будете играть, а со мной - не надо, ладно? Мне дело надо сделать, а я не знаю, как с Вами говорить» - и она расстроенно замолчала.
Смирнов внимательно посмотрел на Машулю: «А Вы на помпрокурора не похожи, молодая сильно» - и он ощерился наполовину латунными зубами, но не зло, а, скорее, почти дружелюбно. «Уж какая есть» - вздохнула Машуля и грустно сказала - «Ну что, Василий, если нет разговора – наверное, время назад Вам, в камерку...» - и, приподнявшись, протянула руку к кнопке.
Смирнов встрепенулся: «Эй... эта... гражданин помпрокурора! А можно я тут еще с Вами посижу? Страшно мне там, в камере. Всех уже поразвезли, а я после этого мертвяка один там как дурак сижу - он так и мерещится перед глазами, гад! Нашел где вешаться, не мог до зоны дотерпеть, сука! Подумаешь, убивец... говно, слабак... да еще обоссался – прямо на людей налило из штанов у него!» - и Смирнов зло почти сплюнул на пол, но спохватился и, вопросительно посмотрев на Машулю, от плевка таки удержался.
«Значит, знали, что Петренко – убийца? Значит, говорили все же с ним? А то, может, и подмогнули, поддержали, пока он голову в петлю из своего же воротника засовывал?!» - спросила Машуля, вновь усаживаясь на неудобную табуретку. «Ну, представился он, когда в камеру вошел... Так тут положено... Щас, помогать я ему буду вешаться, придурку...» - пробурчал Василий.
«А сколько вас уже в камере было, когда Петренко появился? Ну, кто-то ж ему что-нибудь да сказал, а?»
«Да не знаю я, честно!» - тоскливо посмотрел в сторону окна Смирнов – «Мы ж молодые все... С подначками полезли к нему, а он как статью свою сказал и цыкнул на нас - типа, щенки. Но он – не блатной был, не-а... сразу видно – сдуру бабу замочил свою. Переживал, видно, вот и повесился. Придурок, говорю же. А я лежал потом с другого краю... смотрю – он чё-то копошится наверху там, копошится... потом притих, к параше сходил, потом залег и не повернулся больше. Я думал, он уснул. А потом чё-то все по утряни завставали, его толкнули, а он и свалился, сука – из штанов полилось, язык наружу, а сам уж синий весь и холодный – когда тока успел, гад... Можно я к окну подойду, гражданин помпрокурора? Такое солнышко красивое сегодня, а у нас и окна-то в камере добром нету... название одно – да и то под потолком, а я туда не хочу залезать - он там как раз и подвесился...» - вдруг резко сменил тему заключенный Смирнов.
Машуля растерялась. Она знала, вернее, ее предупреждали, что не стоит вольничать с заключенными, нельзя давать себе расслабляться, что может случиться всё, что угодно, дай им волю. Но этот тощий Василий Смирнов, сопляк с исколотыми татуировками руками и шеей, шедший в третью уже ходку за хищение наркотических средств из периферийного аптечного киоска – сейчас уже на взрослую зону, смотрел на нее почти умоляюще, чуть не плача. Машуля мгновенно представила себя на его месте: в камере только что сняли висельника, впереди – страшный взросляк, вокруг – лишь казенные запахи и крашеные коричневой масляной краской двери с глазками и, сама того не ожидая, сказала : «Пожалуйста, Василий, подойдите, только ненадолго, хорошо? Нам еще писанины много предстоит с Вами».
Смирнов, как не веря, медленно привстал и переспросил: «Я - к окошку...?!». Машуля кивнула. Смирнов медленно встал, подошел к окну, и уткнулся в него, казалось, забыв обо всём окружающем. Машуля смотрела в его худую спину и вдруг поняла, что Смирнов плачет.
«Василий... Вы что, Василий?! Не надо, успокойтесь...» - она подошла к нему и встала рядом у окна, достав из кармана носовой платок и протянув ему. Смирнов, отворачиваясь, хлюпнул носом и сказал: «Не положено Вам мне давать платок, гражданин помпрокурора... не положено» - и он уставился в окно, стараясь отвернуть лицо от Машули.
Машуля вновь села за стол, положила чистый лист бумаги и ручку для Смирнова и сказала: «Ладно, Василий, давайте работать – Вы сейчас садитесь и напишите то, что Вы мне сейчас рассказали о Петренко, с подробностями его поведения, хорошо?».
«Сел уже...» - буркнул Смирнов, подходя к столу и усаживаясь напротив Машули – «Сел, говорю, уже... на четыре года... а в тюрьме за стол не садятся, а присаживаются! Не понимаете еще ничего, гражданин помпрокурора!». Машуля улыбнулась: «Ладно, Василий... присели – теперь давайте писать.» И, стараясь не смущать Смирнова разглядыванием его татуировок, Машуля вновь повернула голову к синевшему голубизной неба окну.
Заключенный Смирнов, тщательно выводя буквы, медленно, как в школьном сочинении, описывал происшедшее, то и дело спрашивая, как правильно пишется то или иное слово. Наконец, закончив заполнять некрупным почерком третий лист, спросил: «Что теперь, до свиданья, дата-подпись? Как у Высоцкого в песне про дурдом...». «Да, Василий. Вы распишитесь, напишите, что это записано Вами собственноручно и там внизу дату проставьте» - ответила Машуля, глядя на старательные завитушки смирновской пояснительной.
Смирнов витиевато расписался, проставил дату и отдал лист Машуле: «Вы пока читаете, я постою еще немножко у окна? Можно?» «Можно» - ответила Машуля и, стараясь не выпускать из вида спину Смирнова, быстренько пробежала глазами листы. Внизу, возле смирновской подписи стояло: «Написано собственно. Ручно. К сему - Смирнов Василий». Машуля улыбнулась, положила листы в папку, а папку – в небольшой дамский портфельчик и, повернувшись к заключенному, сказала: «Ну что, Василий, давайте прощаться! Спасибо за содействие».
Смирнов повернулся – в глазах его было столько тоски, что Машуля – еще минуту – и не вынесла бы этого, так ей захотелось погладить Василия по стриженой непутевой голове. Она нарочито строго кашлянула: «Василий, Вам пора идти, да и мне – тоже». Заключенный пошел к двери, обернулся ко все еще не нажавшей кнопку конвойного Машуле: «Спасибо Вам, гражданин помпрокурора... Я это окно долго помнить буду». Машуля кивнула и нажала кнопку. Дверь тотчас отворилась, пожилой конвойный вывел заключенного из кабинета, вежливо пропустил мимо себя Машулю и закрыл дверь.
Машуля, на минуту остановившись в коридоре и закрывая замочек на портфеле, сказала в спину уходящим: «Василий, до свидания... Вы не переживайте, все у Вас будет хорошо!» Конвойный с удивлением оглянулся, а Смирнов лишь махнул рукой, не оборачиваясь, и его худая мальчишеская фигурка сутуло нарисовалась на секунду в проеме открывшейся и тут же поглотившей его с металличским клацаньем тяжелой двери.
Машуля еще пару секунд постояла в гулком, совершенно пустом коридоре, освещенном ровным матовым светом квадратных ламп дневного света, прошла несколько шагов до такой же безлюдной лестницы с нарисованной на ней красной «бархатной» дорожкой с зелеными полосками по краям, быстро сбежала, по-школьному помахивая портфельчиком, двумя этажами ниже и протянула в зарешеченное окно за двойным стеклом свой паспорт и временный пропуск для отметки озабоченному лейтенантику. Лейтенант деловито сверил Машулину физиономию с фото в паспорте, шлёпнул отметку на листочке пропуска и вернул это всё с ценным указанием «не потерять по дороге, иначе не выпустят на КПП». Машуля клятвенно подтвердила ему намерение так и поступить и вышла, наконец, на свежий воздух как из душного террариума.
Вся оставшаяся дорога - несколько шагов от здания тюрьмы до КПП, расположенного в середине высокой беленой известью с обеих сторон стены, обносящей место заключения – заняла у Машули ровно десять секунд. Сдав временный пропуск скучавшему сержанту внутренней службы, она выпорхнула на оживленную улицу. Легкий теплый ветерок тут же взлохматил ей волосы, приподнял слегка подол платья, ласково обхватил ее под расстёгнутым жакетиком.
Машуля оглянулась, посмотрев вверх на окна верхнего этажа, нашла окно, откуда несколько минут назад смотрела на улицу, почему-то помахала туда рукой, хотя точно знала, что комната пуста, а заключенный Смирнов находится где-то глубоко внутри здания, и небольшое окошечко его камеры выходит во внутренний двор тюрьмы. Еще несколькими минутами позже она уже быстро шагала по припорошенному тополиным пухом тротуарчику вдоль здания госпиталя, а потом и Ивановской церкви с раскрашенными ярко-синими куполами и золотыми на солнце крестами к троллейбусной остановке.
Жизнь продолжалась.
Явление кое-кого народу или 20 лет спустя (Машуля-3)
Коробки... коробки... коробки... везде – в обеих комнатах, на кухне, в прихожей. Машуля уже устала запинаться о них. Но что делать – как говорится, один переезд равен двум пожарам, никуда от этого не деться, надо мириться с ситуацией и паковать всё, что необходимо для перевозки на новую квартиру.
Машуля вздохнула и направилась в кухню – готовить, наконец, ужин для своих мужиков. Муж возился в ванной, что-то тоже пакуя, сын делал уроки или делал вид, что делает уроки. Брат Петька валандался неприкаянно туда-сюда и требовал указаний, роскошный пуховый рыже-белый семейный любимчик Кешка валялся на кухонном диванчике, время от времени требовательно мяукая в ожидании вкусненького.
Машуля увидела на кухонном столе талоны на сахар и машинально взглянула на часы – около шести, а за окном было уже совсем по-зимнему темно. «Петюнька, а сгонял бы ты в лавку за сахаром» - попросила она – «Пропадут талоны, жалко! Я совсем забыла, что сегодня – последний «сахарный» день. Недалеко ведь, а я как раз закончу тут – вернешься прямо к ужину... Давай, брательник, полчаса – и наступит у нас «сладкая жизнь!».
Петька, ворча якобы на уличный холод и забывчивость сестры, быстро оделся и побежал в гастроном, находящийся и вправду недалеко – через дорогу от дома – почти новой шестнадцатиэтажки, где машулина семья жила в «двушке» с огромной лоджией на восьмом этаже.
Иногда Машуле не верилось, что вот – они вроде бы совсем недавно получили эту прекрасную уютную квартирку на семью из трех человек, правда, далековато от центра, как и все новые районы, а уже настало время для чего-то большего и более респектабельного... И телефон вон есть, и вообще, Машуля стала «большим человеком» после окончания своего любимого юридического института. Жалко, бабуся не дожила – не увидела машулин устроенный быт, хотя она дождалась-таки машулиной свадьбы с очень нравившимся ей машулиным женихом и даже успела понянькаться со своим любимчиком-правнучком и услышать его лепетание «Ба-бу-сеська...». А сейчас вообще бы – в роскошной-то «трешке» в центре города уж ей-то всегда бы было обеспечено лучшее местечко.
Да-а... летит времечко. Сестрица замужем, тоже дитё имеется. Петька вон – уже и в армии отслужил, живет сам по себе в бывшей машулиной избушке и ждет сноса оной в надежде тоже получить благоустроенное жилье. Пасётся, конечно, по-прежнему, у Машули, но она совсем не против, ей даже нравится верховодить семейством, где одни мужики, да и ребенок дома не один, а с дядей, которого он воспринимает, скорее, как старшего брата или, еще точнее, как нудную необходимость.
Машуля открыла кастрюлю и в эту минуту в прихожей прозвенел звонок. Она услышала через закрытую кухонную дверь, как муж, шаркая тапками по линолеуму, открыл входную дверь и направился к двери в секцию. «Наверное Петька – ворона такой - или деньги не взял, или перчатки не надел в такой-то холодуй» - подумала Машуля, услышав мужские голоса в секции, и стала помешивать кипящий суп. Сквозь полупрозрачное стекло кухонной двери она увидела две мужские фигуры. Голова мужа просунулась в приоткрытую дверь: «Маш, тут вроде бы к тебе...».
Машуля положила ложку на плиту и вышла в прихожую.
В прихожей, неловко переминаясь с ноги на ногу и крутя в руках перчатки, стоял её неудавшийся отчим Сашка, которого она не видела ровнёшенько двадцать лет. Увидев Машулю, он поспешно стянул с головы шапку-ушанку с кожаным верхом и сказал: «Здравствуй, Машуля! Я вот тут... был я тут неподалёку... Может разрешишь войти?» - голос его дрогнул, глаза подозрительно заблестели, он явно был растерян и показался Машуле до того старым и сморщенным, с серебрящимся под лампой ежиком седых волос и дрожащими руками, что она, сама того не ожидая, шагнула вперёд и, обняв его, сказала: «Ну, что ж, заходи, коли пришёл! Папаша, блин... явление Христа народу!».
Сашка прослезился, обняв Машулю за плечи, и засуетился: «Ты не думай, я нормально пришёл. Не сбежал ниоткуда... У меня вот – и деньги есть, и паспорт...» - и он полез во внутренний карман.
«Ты чего, совсем сдурел что ли, не в ментовку ведь заглянул. На фиг мне твой паспорт и деньги?!» - сказала Машуля и, развернув Сашку лицом к вешалке и сказав мужу, чтобы помог старику раздеться, побежала в кухню, слыша шипение убегающего супа.
Сашка, сняв пальто и хромовые сапоги, остался в теплом жакете и домашней вязки носках и осторожно прошел в кухню: «Не помешаю?». «Хрена ль с тобой случилось – ишь, обходительный какой стал...» - проворчала Машуля, вытирая следы сбежавшего-таки супа с плиты – «Садись давай вон на диванчик в уголок, рассказывай, как тебя сюда занесло и как ты нас нашёл - у меня ж и фамилия другая, и адреса ты даже прежнего не мог знать... барак-то снесли давным-давно».
Сашка с любопытством оглядывал уютную квадратную кухонку с большим окном и присборенными кокетливыми занавесочками, угловой диван, большой холодильник, полку с цветными коробочками для специй и, конечно, разглядывал саму Машулю. «Изменилась ты, доча... Вон какая стала – сама по себе, красивая, и муж у тебя красивый. А дети-то есть у вас?» - спросил осторожно, как бы боясь переступить невидимую черту. «Есть, познакомишься... Сын у нас – занят пока уроками у себя в комнате, налюбуешься еще. Ты давай, о себе рассказывай!» - ответила Машуля.
Снова слегка кашлянув, Сашка спросил: «А мой-то сын где обитается? С мамой своей или с тобой живёт... Пётр-то мой Александрович?». Машуля ухмыльнулась: «Александрович-то? Да тут он, возле сестрицы своей единоутробной... В лавку вон послала – вернется с минуты на минуту. Вспомнил, значит, под стару сраку, что сынок у тебя имеется! Зараза ты, Сашка, каких свет не видал!».
Сашка смутился: «Ну зачем ты, Мария, на меня так-то уж... Я ведь не со зла зашел, я узнать, что и как... Может помочь чем... парню-то отец всё ж таки нужен».
«Вспомнил про парня, гад ты такой?! А ты хоть помнишь, что парню-то уже двадцать пять лет? На хрен бы ты ему нужен сейчас? Ему отец был двадцать лет назад нужен, а сейчас он и сам с усам уже. Или алиментов всхотелось с него? Так как юрист тебе говорю – хрен ты чего получишь, папаша!»
«Юри-ист? А ты не прокурор ли часом или не судья ли, доча, стала? Ежели так – я из твоего дома, пожалуй, пойду сразу...» - закручинился Сашка – «Ты мне тока скажи – это не Петька ли мимо меня с минут двадцать назад пробежал? Такой – в шапке зимней и курточке?»
«Может и Петька – сказала ж, в магазин побежал, сейчас вернется» - ответила Машуля - «И не мандражись, не прокурор я, и не судья. Я завотделом в исполкоме работаю. Но практику проходила и в суде, и в прокуратуре, и даже в казенный дом твой родной – тюрягу – приходилось наведываться для практики по прокурорским делам. Так что, хочешь – общайся со мной. А не хочешь – не держу, вон Бог, а вон - порог... Я тебя сюда не зазывала. Тоже мне, праведник нашелся!». Машуля не на шутку разозлилась.
Сашка, видимо, поняв, что немного перегнул палку с вековой нелюбовью воров и преступников в целом к прокурору, быстро сменил тему: «Да уж ты не сердись на меня, старый я стал, мало ли чё сказану порой... Мама-то твоя как? Где живет? Замужем или нет?»
Машуля усмехнулась: «Никак женихаться намылился опять? Что, прислониться некуда стало? Нет, не замужем мама наша, одна живет в Сибири – тебе благодаря, между прочим. Как тогда контейнер перегнали в тьмутаракань – так там и осела».
В это время заворочался ключ во входной двери - Петька вернулся из магазина и с ходу ввалился в кухню: «На тебе твой сах...» - и осекся, увидев сидящего в углу блудного папашку.
Петька аккуратно поставил авоську на кухонный стол и, как будто в кухне никого, кроме Машули не было, обращаясь к ней, вымолвил одеревеневшими губами: «Холодно, а я, блин, перчатки не взял...». Машуля негромко сказала: «Гость у нас - поздоровался бы ты, что ли...». «Я таких гостей в гробу бы видал, в белых тапках!»- выпалил Петька и выскочил из кухни, захлопнув за собой дверь.
«Ну что, получил своё, папаша?!» - спросила Сашку Машуля. Сашка трясущимися руками выудил из кармана пачку папирос и машинально сунул «беломорину» в зубы. Потом, спохватившись, взглянул на Машулю – она молча открыла кухонную дверь и показала ему выход на лоджию из гостиной. «Пальто накинь, простынешь там от ветра» - сказала она вдогонку Сашке, но тот, не повернувшись, молча махнул рукой и вышел покурить.
Машуля прошла в комнату сына, где Петька стоял у окна, сжимая в карманах кулаки. «Ну зачем, зачем вот ты его вообще впустила?!» - повернулся он к сестре, чуть не плача. «Петь, ну, какой-никакой, а отец все же он твой» - виновато сказала Машуля и обняла брата – «Поговори с ним, не убудет от тебя ведь». «Не буду я с ним говорить... тебе надо - ты и говори, а мне ему сказать нечего!»- выпалил Петька и снова отвернулся к окну.
Машулин сын непонимающе взглядывал то на мать, то на дядю: «Ма-ам, вы чего?!» - обеспокоенно спросил он. «Ничего, ребенок, там вон незваный гость пришел, а Петя с ним разговаривать не хочет»- спокойно сказала Машуля. «Какой гость?» - живенько заинтересовался сын. «Какой-какой... никакой» - пробурчал Петька. Сын быстро выскочил из комнаты и побежал в гостиную.
Сашка, покурив на полузаснеженной ложии, вернулся уже в комнату и стоял посередине, не зная, куда себя девать. Увидев мальчика, просветлел лицом: «О-о-о... какой внук-то у меня уже большой да красивый! А я и не знал. Ты в каком классе-то уже? А звать-величать тебя как?». «А Вы что ли мой дедушка, раз внуком меня называете?» - вежливо поинтересовался Димка. «Ну, как бы дедушка я, да-а...» - смутился Сашка. «А мама говорила, что ее папа умер... а Вы что ли живой? А где Вы тогда так долго были? » - так же вежливо продолжал допытываться мальчишка. Старик кашлянул и вопросительно взглянул на Машулю: «Дак я это, внучек... я не мамин папа, а Петин». Димка гнул своё: «А как это так бывает, что у брата и сестры один папа умер, а другой живой?». Сашка смутился еще больше: « Парень-то твой, Машуля, прям как прокурор заправляет... Вопрос за вопросом и в глаза прямо смотрит...»
«Тебе только, блин, прокуроры везде мерещатся. Ребенку таить нечего – вот и смотрит диковинке прямо в глаза. Дедушка, итить... Поменьше бы мотался как Ильич по ссылкам да по тюрьмам – так тоже бы прямо в глаза людям бы смотрел» - хмыкнула Машуля и позвала всех ужинать.
Муж, вопросительно глянув на Машулю и правильно отреагировав на ее пожимание плечами, достал из холодильника бутылку водки и аккуратно разлил ее по хрустальным стаканчикам – типа, за знакомство! Машуля подвинула Сашке миску с квашеной капустой, но он намахнул стаканчик и лишь шумно вдохнул воздух. «Хорошо, ребята, живете... Вижу – дружные, много и говорить не надо. И Петр вон послушный... Спасибо, Машуля, что правильно моего сына воспитывала...» - и он, снова увлажнившись глазами, опрокинул в широко раскрытый рот второй стаканчик, скоренько наполненный Машулиным мужем.
Петька хмуро ел, не поднимая глаз. Бутылка опустела очень быстро, и Сашка, с сожалением выцеживая последние капли, сказал: «Эх, кабы я знал, что ты, Мария, меня впустишь, я б всего приволок – и выпить, и продуктов всяких... я ж с Северов. А так – опасался, что прогонишь, куда б я со скарбом?!». И, слегка опьянев, блудный папаша рассказал немного о себе.
Оказалось, что судьба Сашкина была явно писана не им самим, потому что «побывать у хозяина» ему довелось еще разок, уже после «десятки», отмотанной им полностью за покушение на убийство Машулиной и Петькиной матери – именно так, а не как хулиганство, квалифицировал прокурор всё, что случилось двадцать лет назад.
После отсидки Сашка не поехал на родной Урал, а попытался устроиться работать на Северах, пристроившись возле очередной бабёнки-разведенки. После пары лет «семейной» жизни решил повоспитывать пасынка, накуролесившего на собственных проводах в армию, и «отходил» того вожжами до полусмерти. Перепуганная мамаша еле отодрала его от сына, до кучи получив «люлей» от любимого, после чего немедленно сдала его местному участковому. Сашка угорел снова на три года со смешной формулировкой «за незаконное хранение огнестрельного оружия»... Народ в том небольшом северном поселении жил, в основном, охотой да рыбалкой, и Сашка, понятно, как все, имел и дробовичок, и двустволку, которые ему как рецидивисту иметь было не положено. Уговорив перепуганную сожительницу не возбуждать уголовное дело по факту избиения или, не приведи Господи, покушения на убийство, участковый, отреагировав, изложил органам подредактированную версию происшедшего, дабы избежать усаживания Сашки вновь надолго. Тем более, что пасынок – местный хулиган - ремня, в общем-то, стоил.
Сашка вернулся в ту же зону, где отбывал наказания ранее, где его и приняли как родного, и где пролетели его очередные несвободные три годочка.
Хвастаясь и слегка рисуясь перед Петькой, блудный папаша рассказывал, как хорошо он жил в зоне, имея под нарами схрон, полный тушенки, чая, курева и прочих прелестей суровой ворьей жизни... как выпускали его порой на нелегальные свиданки... как четко он выигрывал в карты всё, что ему нужно для жизни... какие концерты и фильмы им там «казали»... как уважительно к нему относилось население зоны, зная о его многочисленных «ходках»... Послушать Сашку - на хрена бы париться на свободе – нехай бы все в зону строем и шагали. И Машуля четко выразила эту мысль вслух, полностью игнорируя Сашкино бахвальство и воровскую романтику.
«Что сейчас-то делать думаешь, дедок?» - спросила Машуля. «На работу тебя вроде как не тянет, да и возраст уж пенсионный. Ни семьи, ни кола-ни двора, «романтизьм» зоновский приелся уж, наверное. Маманя твоя скончалась давненько, с сестрой отношений не поддерживаешь... Как жить-то думаешь?». Сашка вздохнул и сказал, что хотел бы пока повидать Машулину сестру – дескать, очень уж он ее любил маленькую – а потом, если Бог даст, и с бывшей женой – Машулиной мамой встретиться, прощения попросить по-христиански за содеянное, а там - как покатит уж...
«Христианин из тебя хероватенький, Сашка» - сказала, покачав головой, Машуля – «Ишь ты какой, смиренный да богобоязненный рисуешься... а я кровушку-то мамину под скамейкой деревянненькой в комнатушке участкового ой как помню... И сугроб, в который села – ноги не держали – тоже помню... и рожу твою за решеткой всю жизнь помнить буду. Не обессудь, но правду я тебе в глаза скажу – говно ты, а не христианин!».
Сашкины руки снова задрожали... «Мария,» - взмолился он – «Да что ж ты бьешь-то меня так?! Покаялся я давно, крест вон ношу, молюсь еженощно, чтоб спасение получить...». «Спасение, говоришь?!» - уже спокойнее сказала Машуля –«Ну-ну... спасайся, если сможешь. Я на тебя зла не держу, что было – то было, давно поросло. Мать моя простит ли – не знаю, это ваши дела, но в папаши нам ты уж, будь добр, не набивайся! Нам от тебя ничего не надо. И Петьку ты мне своими блатными рассказами не порть! Парень он и вправду хороший, добрый, не такая оторва как ты, и не будет никогда!».
Машуля постелила Сашке в комнате сына, поставив туда же раскладушку для Петьки – может, поговорят всё же ночью как мужик с мужиком. Сын с удовольствием разлегся на надувном матрасе на полу большой комнаты, где спали на диван-кровати Машуля с мужем.
Наутро Машуля, убегая на работу, сказала Сашке, что вечером попробует дозвониться до матери – узнать, захочет ли она его приезда.
Сашка и вправду днём навестил Машулину сестру, порадовался и за ее замужество, подивился, насколько похожа она на свою мать – вылитая в молодости! Вечером он вновь появился у Машули.
Машуля дозвонилась до матери, которая жила в небольшом поселке леспромхоза в Сибири и сообщила ей о «явлении», чем немало ее обеспокоила.
По разговору чувствовалось, что матери и хочется увидеть Сашку, и побаивается она в то же время, и одной ей его ну никак не принять... Машуля, порядком устав от всех этих переговоров и недоговоров, сунула телефонную трубку Сашке: «На... тебе надо увидеться, ты и договаривайся!» - и она вышла из комнаты.
Через несколько минут Сашка позвал ее вновь и вернул трубку. Мать предложила Машуле и Петьке приехать вместе с Сашкой в ближайшие выходные на пару дней – видать, охота была пуще неволи. Машуле предстоял переезд на новую квартиру и куча дел по обустройству, но, поразмыслив, она все же решила поехать, потому что знала, что Сашка все равно соберется туда, а подставлять мать (кто его там знает, что у него на уме!) ей не хотелось.
Сашка прижился у Машули еще на пару дней, помог с переездом и даже с засолкой мешка капусты, купленной Машулиным мужем. А потом была долгая ночь в плацкартном вагоне без сна, морозное утро сибирского полустанка, полчаса жаркой быстрой ходьбы до материного дома, и она – мать, вырядившаяся понаряднее по случаю дорогих гостей и даже подкрасившая губы и ресницы.
Были два никчемушных тягостных дня и такая же никчемушная ночь на старом и неудобном материном диване в крохотной гостиной и с сопящим на матрасике на полу Петькой. Были разговоры ни о чем и обо всем в узком «семейном» кругу.
Наконец, отчим, определившись, что он хочет попытаться устроиться на работу в недалеко расположенном леспромхозе, уехал туда, и Машуля, вздохнув с облегчением, тоже засобиралась домой. Петька радостно распрощался с матерью, и они с Машулей с удовольствием выпили по бутылочке пивка в поезде, увезшем их в прежнюю хорошую жизнь.
Сашка проявлялся в их жизни еще дважды: написав вскорости письмо с нового места обустройства, а потом даже прислав посылку с обновками всем членам Машулиного семейства. Машуля сухо поблагодарила его ответным письмом, попросив более не делать «царских» подарков, потому что у них всё есть. На том и расстались. Наверное, уже навсегда.
Первые джинсы (байка)
Мои первые джинсы - ха, не поверите - были из половой тряпки! Я серьезно, чесслово!
Короче, соседи моей бабули по коммуналке периодически приезжали из Германии, где глава семейства шоферил у командира части - то есть, был на сверхсрочной военной службе. Ну, соответственно, чего только оттуда не волоклось в кофрах и мешках... от сервизов "Мадонна" и носильного барахла до тонн жвачки и конфет, запах которых не выветривался из кухни месяцами после отъезда соседей снова в ГДР.
В их отсутствие за пустующей комнатой приглядывали поочередно их же родственники - ну, пыль там смахнуть, замки проверить, пол помыть и для прочего бытового времяпрепровождения.
И вот однажды приезжаю я к бабуле, проведать, тыскыть, и что я вижу?! Возле соседской комнаты лежит в общем коридоре, типа, для вытирания ног при входе с улицы пересохшая уже тряпочка странного синеватого цвета, а на ней видны какие-то заклепки-кнопки металлические.
Кнопки меня, собственно, и заинтересовали на предмет спороть и употребить по назначению: я, как многие тогда, чуть-чуть шила, неплохо вязала, но при отсутствии импортной фурнитуры шиковать было особо нечем, а тут - кнопки цвета старой меди, да еще с иностранными на них выдавленными буковками!
Короче, подтянула я тряпочку, занесла в ванную, встряхнула и ахнула - ДЖИНСЫ!!! Понятия не имею о фирмЕ, но красивые, не дырявые никакие, просто, видимо, малы стали и хозяевам и родне. Надо отметить, что в ту пору джинсы на барахолке стоили от 150 рублей и выше, а моя зарплата той поры была 70 рублей в месяц.
Я это дело в газетку завернула, в сумку сунула, хорошую чистую половую тряпку под порог соседям положила и уволокла сокровище к себе домой. После простирки, просушки и отутюжки натянула - молния застегнулась! И ходила я в них, наверное, года два еще - не постоянно, конечно, и не к бабуле в гости... все ж неловко было - а ну как узнали бы соседские родственники свой половой инструмент.
А был это год тысяча девятьсот семьдесят первый.
Осеннее
Лето-лето-лето... его всегда было мало, даже в детстве, когда оно было долгим. А скоро оно и вовсе скукожится от неоднократных стирок августовскими грозами и моросящими дождями.
Вот только дня три назад, кажется, был май - нежная зелень молодой листвы и алая редиска на первых вылазках на фармерс-маркет, и еще не расцвел шиповник.
А позавчера - сочная местная клубника на рынке и капли с кондиционера на крышу веранды.
А вчера - душное марево над городом и порванное грозой в клочья небо, и проливной дождь на всю ночь, и крепкие грибы на фото, присланных сыном.
А сегодня - вроде бы и лето еще, и тепло, и вроде бы нет поводов для печалей, но светятся уже кое-где первые золотые монетки в березовой листве, и белки, все еще мокрые от ночного ливня, то и дело грузно шагают через дорогу с полными шишками в зубах, с трудом неся беременные животики. И меньше, чем через две недели - уже и сентябрь.
Вдруг вспомнилось, что семь лет назад я начала работать в конторе, где работаю и по сей день. И вот это - из старых записок того времени:
"Люблю этот скверик. Может потому, что в его круглом центре расположился десяток совершенно нашенских березок.
Очень тепло, осень еще не тронула зелени, разве что на верхушке акации светится вызовом лету золотое пятно отмирающей листвы.
Толстые белки деловито шмыгают вокруг, прицельно поглядывая на отдыхающий народ - время ланча, многие перекусывают прямо тут, в скверике. Чаще всего белочкам машет сильным крылом птица обломинго, но брошенный щедрой рукой чипс или кусочек хлеба наглые животные, впрочем, игнорируют, надеясь, очевидно, на горсть халявных орехов.
Как хорошо все же сидеть вот так, абсолютно бездумно разглядывая прохожих, проходящие машины, высотные здания... Не то, чтобы мне не о чем было задумываться, но очень уж славный денек, да и настроение соответствующее - как-никак, первый рабочий день в госконторе"
Как всегда осенью свербит под лопатками - ежегодные крылья что ли прорезаются вновь, но я давлю-прижимаю их усилием воли - нечего, нечего тут крылями хлопать... сиди уж, птаха перелетная.
Признаться что ли себе самой, что внутри - очередной кризис? Хотя, какой, на хрен, кризис - все они уже позади, обмусолены-обсосаны со всех сторон, проанализированы детально, и уж кому-кому, а самой-то мне четко видно, где и когда пёсика расслабляло. Касательно своей несравненной личности я всегда в курсе, что, как и почему. Мне не нужно отваливать пару сотен зеленых денег специалистам, чтобы услышать, скорее всего, знакомое до боли "с жиру"... Любителям раздавать советы хочется сказать, что в своем дерьме я копаюсь, как правило, сама и одна, радостно и долго, долго и радостно. И там иногда даже попадается... кхм... впрочем, об этом лучше не надо
А все равно - скоро осень, и снова дворники на стекле моего авто тихо зашелестят, смахивая паутину моросящего дождя. И снова будет спокойно-грустно. Это пройдет, Наташа. Это пройдет.
Весеннее
Город мой… люблю тебя! Люблю твои улицы, особенно уютные сейчас, развернувшейся вовсю весной, в бело-бордовой пене яблоневых деревцов, в нежно-зеленой листве, не дающей вспоминать совсем еще недавние сугробы и окоченевшую на ветру реку.
Твои скверики, полные гомона шустрых грачей, нахально уворовывающих кусочки вкусностей, брошенных чьей-то щедрой рукой, из-под носа толстых ленивых белок, избалованных цивилизацией, хороши настолько, что я вполне понимаю тех, кто валяется на мягонькой свежей травке, раскинувшись навстречу горячему уже солнышку… Мне тоже хочется порой, забыв обо всем на свете, броситься в свежесть весны и лежать, жмурясь от ни с чем не сравнимого беспечного удовольствия.
Сердце мое начинает биться быстрее, когда я въезжаю утречком на мост, пересекающий реку и ведущий к даунтауну, который сверкает немыслимыми красками стекол модерных зданий и небоскребов – от нежно-розовых и темно-золотых до багряно-коричневых и бирюзовых. Так чётки их линии, так прекрасны они в своей законченности, так здорово дополнены они шикарной широкой лентой Миссиссипи, мерно колышущейся в сторону юга, то сизой, то ярко-голубой, в зависимости от настроения неба, так подчеркнуто нежны переходы красок, оттененные молодой зеленью – от восхищения захватывает дух.
Ветки сакуры и мягкой молоденькой елочки в скверике возле моего офиса наполняют воздух умопомрачительной смесью тонких ароматов, и хайвэй, уходящий потоками свежевымытых машин в видимый из моего окна тоннель под очередным мостом, дрожит в этом аромате блестящей струйкой…
Я люблю тебя, город мой!
Коша-2 (философское письмо того же автора)
Здравствуйте, это снова я – Коша.
Решил вам написать немного о своей жизни, потому что жизнь у меня сейчас просто замечательная. Мне непонятно иногда, почему люди не рассказывают о том, как им хорошо или как жизнь вообще радует, а делятся они почему-то, в основном, своими, как моя Мама говорит, «заморочками».
У меня проиходит постоянно сто-олько всяких событий, что я даже не знаю, с чего начать. Начну с того, что я, похоже, довольно быстро расту! Не могу сказать, что меня это не радует, хотя бы потому, что сейчас я могу буквально одним махом взлетать с середины комнаты на спинку дивана в мощном (не побоюсь этого слова) прыжке или элементарно дотягиваться лапой до того, что лежит, скажем, на обеденном столе. Моих родителей это, кажется, тоже радует, хотя порой Мама скептически замечает, что вот так и вырастают ворюги и разбойники – начиная с подтягивания втихушку всяких вкусностей оттуда, откуда кошкам не положено.
С другой стороны, она встала недавно без меня на напольные весы, вздохнула почему-то, а потом взяла меня на руки и мы взвесились уже вдвоем. Мама улыбнулась и сказала, что для котенка возрастом в шесть месяцев я довольно упитан - вешу целых три килограмма, хотя совершенно не выгляжу толстым.
Папа тут же побежал за толстой книгой о кошках – это у него хобби такое: чуть что, воспитывать меня по книге и сравнивать всякие кошачьи характеристики (как правило, он это делает в мою пользу), после чего сказал, что я буду расти довольно долго и результатом этого будет мой вес до примерно девяти и более килограммов и солидный рост.
Мама сказала на это, что в этой книжке, наверное, кто-то что-то напутал и там написано, скорее всего, про диких кабанов с таким-то весом, а не кошек, и Папа на нее обиделся, потому что он очень хочет, чтобы я был лучше, чем любой другой кот. Я, в принципе, не возражаю.
Папа гордо вычитал в той же книге, что моя порода происходит от диких лесных котов, поэтому у меня такой независимый характер, мускулистость и лохматые уши как у рыси. А Мама сказала, что все это, может быть, правда, а может быть, и нет, потому что лично она считает, что я – помесь кенгуру и обезьяны. Наверное потому сказала, что у меня огромные по отношению ко всем размерам ступни задних лап, и я ими отбиваюсь при играх совершенно как кенгуру. А обезьяна - потому, что то и дело скачу по всем комнатам, ступенькам, диванам и креслам и могу зависнуть вниз головой, невинно на Маму глядя... Но я точно знаю, что про "помесь" - это неправда: во-первых, у меня нет на животе такой кенгуровой сумки - я видел это по телевизору, во-вторых, у меня не такая тупая овечья морда, как у них, а в-третьих, я не видел по телику ни одной обезьяны с таким замечательным пушистым хвостом и тем более, с такими роскошными усами, бровями и лохматыми ушами с кисточками! Поэтому я понимаю, что Мама так шутит, а на самом деле, я у нее - любимое животное, и она меня иногда называет «мой ЗВЕР... такой МЫШ - большой и лохматый» и тискает меня то и дело.
Я научил Маму моей любимой игре - принес ей однажды на диван конфетку и долго объяснял, что ее нужно просто бросить. Мама никак не могла понять, чего я добиваюсь, а добивался я всего-навсего того, чтобы побежать за брошенной конфеткой и в зубах принести её назад Маме. Наконец, она поняла и теперь мы часто так играем. Папа прочитал в своем гроссбухе, что коты моей породы любят носить в зубах всякую всячину... хм, значит, я и вправду породистый, если люблю это дело. Я даже иногда таскаю повсюду с собой мою игрушку – мехового пингвиненка, про которого Мама сначала думала, что это зайчик, из-за серого меха, и потом мы все долго смеялись, обнаружив вдруг пингвина.
Я люблю сидеть у большого окна и разглядывать всё, что за ним находится. А когда я сквозь сон слышу шум машины и открывающуюся автоматически гаражную дверь – я несусь к окну со скоростью света, потому что знаю – это Мама приехала с работы! Она входит, пахнущая немножко холодом, немножко духами, и первое, что она делает – берет меня на руки, даже не сняв куртки или шубки. У меня нет слов описывать, как я ее люблю в эти моменты – мое сердце замирает, я тычусь носом как маленький в ее щеки, волосы, шею, а она смеется...
Мне было жаль, когда она недавно вдруг срезала свои пушистые волосы – я любил с ними играть, сидя сзади нее на спинке дивана. Зато теперь я могу спокойно мурлыкать ей прямо в ухо или даже покусывать мочку. Папа нервничает, когда видит, что я это делаю и говорит, что рано или поздно я проглочу мамину серёжку. Вот тут мне непонятно – он за меня беспокоится или за драгоценности?
Мама сказала, что ничего страшного не случится – ну, проглочу - будет у них бриллиантовый котик, значит. На что Папа заметил, что если серёжечка выйдет-таки естественным путём, то вряд ли мама захочет её снова надевать, а это означает непредвиденные траты на хозяйство, то есть – на новые серьги. Интересно, что он имел в виду, говоря про естественный путь и при чем тут вообще деньги...
Недавно я обнаружил за окном нечто очень странное и необычное – сотни, нет, наверное, тысячи белых летучих точечек вдруг стали сыпаться откуда-то сверху и все вокруг стало белым-белым буквально за полчасика. Я обалдел и сидел у окна с открытым ртом, только вякая порой, когда какая-нибудь из этих летучек прилеплялась к стеклу прямо перед моим носом. Мама сказала, что это снег, и он бывает только зимой. Она взяла меня на руки и вынесла на крылечко, чтобы я увидел это не из комнаты. Я стоял возле маминых ног и только щелкал челюстями и махал передними лапами перед собой, желая поймать хоть одну эту белую муху. А потом ветер подул в нашу сторону и сразу, наверное, сто таких мух налепилось мне на нос и на глаза. Я заорал как ненормальный от страха и внезапного холода и буквально запрыгнул к Маме на руки. Она потом долго надо мной подтрунивала, называя меня неженкой и глупым мальчиком. Но на снежочек, извините уж, мне как-то больше выходить не хочется.
Иногда я смотрюсь в большое зеркало – я и вправду уже не тот заморыш из шелтера (интересно, кстати, усыновил ли кто того моего рыжего соседа?!). Впрочем, неудивительно: я постоянно что-то ем – на кухне ли, в большой ли комнате с телевизором. Ужасно полюбил креветки и куриную печеночку, но совершенно равнодушен к рыбе. Папа говорит, что Мама меня совершенно избаловала, потому что кошкам положено есть рыбу. Хотел бы я знать, кем это положено и куда?! Что-то я сомневаюсь, что он вычитал это в своей кошачьей энциклопедии. И вообще, чья бы корова мычала, я бы сказал... Я так полагаю, что он избалован Мамой ничуть не меньше, потому что она то и дело готовит ему что-нибудь вкусненькое, и поглощает он ту же печеночку в неимоверных количествах, не говоря уж о всяких там пирожках, супчиках и тортиках, которые Мама - большая мастерица готовить.
Проблем с ростом у меня нет, не считая некоторых мелочей. Каких? Ну, например, недавно я обнаружил, что мой ящик с песком, казавшийся мне чуть ли не стадионом по размерам в самом начале, стал слегка тесноват. Нет, я могу, конечно, поворачиваться там пока, но, когда закапываю после себя – то и дело выбрасываю кучу песка наружу, а Папа ворчит на меня за это. Родители подумывают, не поставить ли мне второй ящик рядышком – для простора, или уж сменить этот на более вместительный. Да уж, мой комфорт – дело очень важное, поэтому - пусть думают!
Скажу по секрету, у меня есть недостаток: я ужасно не люблю оставаться один, мне постоянно нужен кто-то «для компании», иначе я расстраиваюсь. Вовсе не обязательно со мной играть или меня развлекать, но быть один я просто ненавижу!
Наверное поэтому я и решил написать это письмо – хотя бы мысленно пообщаться, всё – не одиночество.
Ну, на сегодня, наверное, всё. Будут новости – черкну еще.
До свидания.
Коша.
Олька и рахат-лукум
Олька Сергиенко жила в дурдоме всю свою небольшую жизнь. Нет, дурдом, конечно, по-нормальному назывался вспомогательной школой-интернатом имени пионера-героя Павлика Морозова, но все поселковые, имевшие и не имевшие отношение к этому заведению, называли его в просторечии именно дурдомом.
Олька, в принципе, не возражала, потому что какая разница, как называют место, где ты ешь, спишь, гуляешь по территории и иногда учишься в школе... лишь бы тебе там нравилось. А Ольке дурдом, в общем-то, нравился. Там было неплохо. Учителя Ольку хвалили, воспитатели в интернате были не очень строгими, пионервожатый - эстонец Тыйну с белесыми глазами и волосами, крашеными в цвет воронова крыла, если и приставал, то только к мальчишкам, а истопник дедка Вася если и тискал девчонок порой за худые попки или невыросшие еще титёшки, то всегда давал после этого чуть ли не полную горсть конфет-подушечек с повидлом. Конфеты были липкими, как и дедкины руки порой, но пять минут можно было потерпеть, если хотелось сладкого.
Только иногда на Ольку накатывала то ли тоска, то ли какое недомогание, она точно не знала, как это назвать. Накатывало обычно во время зимних и летних каникул, когда большинство дурдомовцев разъезжалось по родным домам, к мамам и бабушкам, а если у кого были - и к папам. Таких неприкаянных, как Олька, которых никто на каникулы никуда и никогда не забирал, насчитывалось около двух десятков, и они слонялись по интернатской территории, не зная, куда себя девать.
Впрочем, зимой их вывозили в райцентр на большую городскую елку, где давали прозрачные кулёчки-подарки с яблоком, мандаринкой, двумя шоколадными конфетами и десятком карамелек - ценностями, которые надо было по возвращении в дурдом старательно припрятывать, потом нанюхиваться ими досыта, а уже только потом откусывать по малюсенькому кусочку от всего и представлять, что это будет длиться всю жизнь.
В ноябрьские и майские праздники дурдомовцам выдавали "парадку" - белый верх и черный низ. Рубашки были одинаковыми для девочек и мальчиков, девичьи юбки как правило были "на вырост", да и брюки мальчишкам приходилось подворачивать в два, а то и в три раза. Но всё равно, на душе у всех был праздник, потому что их строем выводили на поселковую клубную сцену, и хор дебильных детей бодро исполнял перед поселковым народом несколько патриотических и народных песен под баян татарина-музраба. Даунята, подслеповато щуря маленькие глазки, тоненько тянули: "Ро-ди-на-слы-ы-шит, Ро-ди-на-зна-а-ет...", или довольно слаженно все дебилы мощно рявкали: "Эх, харашо в стране савецкой жыть!". Люди в зале улыбались, бабки прикладывали к глазам уголки платков, но уходил хор со сцены всегда под бурные аплодисменты, что давало певцам право собой гордиться. Государственные хлеба елись на не халяву!
Летом воспитатели, если им было не очень лень переться куда-то в жару с непоседливым выводком, водили ребят на речку. Там разрешалось помочить ноги чуть ли не по колено, но купаться было нельзя - говорили, что химкомбинат сливает выше по течению какую-то гадость, и можно даже умереть, если вдруг искупаешься и нахлебаешься этой водицы.
Маленькие радости были нечасты, и Олька порой чувствовала-таки себя никому не нужной и очень радовалась, когда начинался, наконец, учебный год и дурдомовцы возвращались в свой интернат, полные впечатлений от домашней жизни. Олька была коренной детдомовкой и совершенно не помнила ни родителей, ни чего-то еще из ранней жизни за территорией дурдома. Она знала, что ее называют олигофренкой или дебилкой, но не знала, стоит ли на это обижаться - может, она и вправду и была таковой.
В сентябре в дурдоме появилась новая завучиха - Дарья Дмитриевна. Ольке она ужасно нравилась, потому что походила на пингвина в своем темном костюме с белой блузкой. Пингвинов Олька полюбила, когда увидела их однажды в какой-то телепередаче о животных. Телик им разрешали смотреть в кабинете директора раз в неделю - по воскресеньям.
Олька не могла полностью выговорить завучихино имя-отчество и называла ее по-свойски - Дритмовна. Дритмовна была, помимо того, что учителем-дефектологом, еще и логопедом, и очень быстро научила Ольку выговаривать некоторые звуки, ранее ей не дававшиеся. Олька с гордостью демонстрировала себя одноклассникам, громко и раскатисто говоря что-нибудь вроде "со-ссала Ссаша ссушку" и "Ррябина кудрррявая рросла над обрррывом".
Олька слышала также, что Дритмовна сказала кому-то в учительской однажды, что никакая Олька не дебилка, а просто у нее отставание в развитии, потому что в детстве никто ею не занимался, и что она, Олька, вполне обучаема и могла бы учиться в нормальной начальной школе, классе так в четвертом, если бы смогла нагнать программу. Ольке шел четырнадцатый год и она училась в шестом дурдомовском классе, но слова Дритмовны запали ей в душу, и она во что бы то ни стало решила стать нормальной.
Когда начались первые заморозки, всех поселковых трудоспособных, а также сотрудников и старших школьников дурдома, погнали на сельхозработы - набивать поплотнее закрома Родины, а точнее - убирать по сезону капусту. На стылом поле Олька подошла к завучихе и сказала:
- Дритмовна, усыновите меня, а? Я буду Вам по хозяйству помогать, я умею и пол мыть, и посуду, и варить могу научиться, если продукты не боитесь попортить поначалу. А Вы меня выучите так, чтобы я в нормальную школу пошла и чтобы у меня не было отставания в развитии.
Дритмовна сняла перчатки, мокрые от воды, выливавшейся из вилков капусты, подышала на замерзшие руки и поправила платок на Олькиной голове:
- Оленька... я не могу, к сожалению, тебя усыновить. У меня своих детей трое, и я их одна воспитываю. Мне никто не разрешит тебя взять к себе. А заниматься мы с тобой, конечно, будем. Сдашь хорошо по итогам года все контрольные - я твоё дело представлю на районную комиссию, а там уж - что решат. Я и вправду думаю, что ты сможешь учиться в обычной школе.
Олька не обиделась на отказ в усыновлении, она понимала, что раз нельзя - значит, нельзя. Но у нее осталась большая тайная надежда стать нормальной, и Олька начала хранить в себе эту тайну и усиленно заниматься!
Однажды во время занятий в кабинет Дритмовны заглянула ее старшая дочь. О
к
ключ
(текст НАТУСИ)
Однажды во время занятий в кабинет Дритмовны заглянула ее старшая дочь. Олька иногда видела ее и раньше, но как-то стеснялась подойти и заговорить. Машуля была симпатичной светловолосой девушкой, заканчивала среднюю школу в райцентре и, по словам Дритмовны, собиралась после школы в институт каких-то языков, потому что они ей очень давались. Тут Олька маленько недопонимала, что за языки и куда им сдаваться, а спросить Дритмовну было неудобно - Олька и так считала, что часто ей надоедает со своими вопросами и заморочками.
А заморочек у Ольки хватало. Недавно детдомовцы, как раз после уборки капусты, носились с воплями по территории, играя в догонялки и отдыхая таким образом после выполнения домашних заданий. Вдруг у Ольки в животе скрутило так, что она чуть не упала. Она присела, обхватив себя руками, на ступеньки, и чуть не заревела. Но боль быстро прошла, и вроде бы всё стало как обычно, но вечером, когда Олька пошла перед отбоем в туалет, она вдруг увидела следы крови на своих новых голубых, недавно полученных у завхоза трикотажных трусах, и ужасно испугалась. Ей подумалось, что она как-то незаметно напоролась где-то на ржавый гвоздь, но она не нашла никаких дырок на трусах. Тогда ей сразу стало и вовсе страшно, потому что она знала, что на свете есть очень много неизлечимых и неизвестных науке болезней, от которых запросто можно умереть, а этого Ольке пока вовсе не хотелось.
Наутро Олька снова чувствовала себя плохо, попросилась с уроков в изолятор и показала свою жуткую болезнь медсестре. Медсестра засмеялась и объяснила Ольке, что она, похоже, становится взрослой девушкой, и эти дела будут у нее повторяться каждый месяц, и что бояться этого не надо, но всё это совершенно меняет жизнь! Олька получила в руки большой пакет с совершенно новым для нее предметом - гигиеническими прокладками. Надёжно спрятать их от любопытных глаз было возможно только одним способом: разложив все прокладки аккуратненько на металлической кроватной сетке под матрасом по одной, чтобы со стороны было незаметно... что Олька немедленно и сделала.
После этого разговора Олька стала подолгу смотреть на себя в зеркало, ища признаки взросления, но так их и не находила - те же чуть кривые передние зубы, те же веснушки на курносом носу, те же выцветшие за лето вихры на голове - не пойми чего вообще, а не девушка никакая.
Вот как раз в этот период задумчивости над своей новой жизнью Олька и увидела снова Машулю, забежавшую к Дритмовне по каким-то своим делам. Машуля была, скорее всего, тоже уже взрослой девушкой, раз заканчивала школу, а Ольку распирало поделиться своим пониманием жизни. Она подошла к Машуле и сказала:
- Здравствуй, Машуля! Я тебя знаю, а ты меня нет. Я - Олька, и Дритмовна не может меня усыновить, потому что вас у нее и так трое. Да и маленьких обычно усыновляют, а я уже почти взрослая. У меня уже даже месячные пришли.
Машуля несколько смутилась, но дружески улыбнулась Ольке:
- Привет, Оля! Я тебя тоже знаю.
Олька встрепенулась:
- А откуда ты меня знаешь? Ты меня видела? Я тебе нравлюсь? Ты мне о-очень нравишься! Дритмовна сказала, что я не дебилка, а у меня отставание в развитии только, а это поправимо! Она еще сказала, что надо книжек много читать - это помогает развиваться. Я ужасно сказки читать люблю, только у нас в дурдоме какая уж библиотека, - и она пренебрежительно махнула рукой, - Мне б поинтереснее чего, покрасивше, про любовь даже может чего... в сказках!
Машуля снова улыбнулась:
- А ты "1001 ночь" читала? Совершенно волшебные восточные сказки. У нас дома эта книга есть. Если мама разрешит - я могу к вам сюда придти как-нибудь вечерком и вам всем их почитать, хочешь?!
Олька аж захлебнулась воздухом от восторга. Еще бы она не хотела! Они вместе вызвали из учительской Дритмовну и Олька деликатно отошла в сторонку, старательно делая вид, что не слушает, пока Машуля разговаривает с матерью о каких-то своих делах. Наконец, Машуля сообщила изнывающей от нетерпения Ольке, что Дарья Дмитриевна разрешила ей придти вечером к девочкам в интернат и почитать им перед сном с полчасика.
Олька не помнила, как она дождалась вечера. Машуля пришла к ним через часок после ужина, младшие и средние дурдомовцы собрались в игровой комнате и расселись кто на ковре, кто на стульях, кто где. Вечерняя беременная воспитательница вязала что-то, сидя в кресле, а Машуля, устроившись возле торшера, начала вслух читать ребятне восточные сказки.
То ли Дритмовна посчитала, что это хорошо влияет на развитие, то ли воспитателям была разгрузка, то ли самой Машуле нравилось проводить часть своих вечеров в такой обстановке, а может и всё вместе, но факт остается фактом - эти чтения стали проводиться два-три раза в неделю. Олька наслаждалась этим временем. Она влюбилась в Машулю со всей страстью и всячески старалась подчеркнуть перед дурдомовцами свою к ней духовную близость.
Однажды после чтения она провожала Машулю до выхода с территории и спросила:
- Маш... а ты ела рррахат-лукум и щщербет, про которые в 1001 ночи?
- Ела. Мы как-то давно с бабусей на Невском проспекте в Питере покупали рахат-лукум, был там магазинчик "Восточные сладости".
- А он вкусный? - сглотнула в волнении Олька.
- Вкусный, но, наверное, на любителя. Он разный, вообще-то... есть лимонный, есть ореховый, есть розовый, есть мятный зеленый - пахнет всё очень вкусно, а есть неудобно. Он такой - как резиновый во рту, тягучий, и весь сахарной пудрой обсыпан, его до-олго есть можно.
- Щисливая ты, Машуля,- грустно сказала Олька, держа Машулю под руку, - И в жизни уже много чего видела, и книжек много читала, и даже рахат-лукум ела! И еще ты красивая, волосы у тебя вон какие, - она смущенно замолчала и потом всё же сказала - Знаешь что, Маш... Я тебя очень сильно люблю и буду ждать до конца своей жизни! - Олька почти всхлипнула от избытка чувств.
- Осспидя, Олька... Где ты только набралась таких фраз? Я же тут, с тобой. Мы еще много чего с тобой почитаем. А волосы - хочешь, я тебя так же подстригу? Вот завтра зайду за тобой после уроков и приглашу тебя в гости, хочешь?
- А отпустят воспитахи? - взволновалась Олька.
- Ну, а чего? Попрошу - наверное, отпустят под мою и мамину ответственность, конечно, - сказала Машуля, засмеялась, чмокнула Ольку куда-то в ухо и, развернув лицом к дурдому, подтолкнула:
- Всё, всё! Спать тебе пора - проспишь завтра! И мне рано вставать! До завтра, подруга!
На следующий день Машуля, как и обещала, пришла и пригласила Ольку в гости. Олька весь день вела себя очень прилично, потому что страшно боялась, что ей не разрешат выходить с территории дурдома, но Машуля, видимо, уже получила разрешение накануне, потому что буквально сразу, войдя, помахала Ольке, стоящей в коридоре:
- Эй, ты чего там притихла?! Одевайся, пошли к нам!
- А домашнее задание... оно-то как же ж ... когда ж я... - засуетилась Олька, не зная, куда бежать от нахлынувшего счастья.
- У нас и сделаешь - возьми с собой всё, что нужно, в портфель положи - и пошли! Я тебя внизу подожду! Увольнительная твоя - до вечера, за час до отбоя я тебя назад должна вернуть!
Олька ломанулась за портфелем, не чуя ног. Через пару минут она, запыхавшись и на ходу просовывая руки в рукава дурдомовского пальтишка, уже кричала кому-то наверху, сбегая по ступенькам:
- Ни фига! Сами справитесь, без Ольки! Я в гости иду!! У меня увольнительная до вечера!!!
Дритмовна с детьми жила в небольшом частном домике в двух кварталах от дурдома, то есть - недалеко. Поселковые улицы Ольку не особо удивляли - она их не раз уже видела, будучи на дурдомовских "выходах в люди", а вот в гостях ни у кого она еще ни разу в жизни не бывала!
Машуля, просунув руку за дощечку, открыла щеколду на воротцах, жестом, полупоклонившись шутливо, предложила Ольке пройти во двор, а потом открыла ключом и дверь в дом.
Олька вздохнула и осторожно вошла, оглядываясь по сторонам. Большая комната, печка в углу, пахнет чем-то вкусненьким... дверь в другую комнату, еще какая-то дверь...
- Ну, проходи, снимай пальто, сапоги. Вот тебе мои шлёпанцы. Сейчас мы с тобой чуток перекусим, потом нужно домашнее задание сделать. А уж потом мы с тобой можем чем угодно заняться. Делу - время, потехе - час, слышала такую поговорку? - и Машуля помогла Ольке снять и повесить пальтецо и переобуться.
Олька спросила:
- А за этой дверью кто живет?
Машуля распахнула дверь:
- Это наша комната - моя и сестры с братом. Видишь, вот тут они спят, вот тут - я, а это - мой письменный стол. Я с первой смены учусь в райцентре, а сестра- со второй, тут, в поселковой школе, а брат - в детском садике. Мама вечером с работы идет - его забирает. А это - мамина комната, отдельная, чтоб никто никому не мешал. Вот они все вечером будут дома - все вместе и ужинать будем.
Олька снова потрясенно вздохнула, потрогав всё, что находилось на письменном столе:
- Свой письменный стол! Это прямо мечта детская у меня будет, Машуля. И еще, рахат-лукум - моя светлая восточная волшебная мечта.
Машуля разогрела удивительно вкусный гороховый суп и котлеты, и Олька впервые в жизни села за домашний, покрытый скатертью стол, накрытый только для двоих. Степенно пообедали, а потом Машуля делала свои уроки, а Олька - свои, то и дело отрываясь и любуясь окружающей обстановкой.
Когда уроки были сделаны, Машуля сказала:
- Так, а сейчас, снимай свое платье, надевай мой халат и садись на табуретку - я тебя стричь буду!
Олька внезапно застеснялась. Казённое платье было еще туда-сюда, но ей вдруг стало стыдно за линялую майку, за застиранные в бытовке трусы непонятного уже цвета и старые чулки, которые держались на ногах посредством круглых резинок, выдернутых из старых трусов.
Машуля всё поняла. Она молча прошла в большую комнату, открыла шифоньер и стала что-то там искать. Олька смотрела в пол, не двигаясь.
Машуля вернулась с ворохом одежды в руках и сказала:
- Так... Олька, ты сказала, что ты меня любишь?
Олька молча кивнула, всё так же глядя в пол.
- Тогда знаешь что, прекращай свои комплексы. Мы - подруги, а подругам нечего друг друга стесняться! Смотри, что я тебе принесла, - и Машуля бросила принесенное на кровать, - Я сейчас выйду, ты надень пока халат, подстрижемся, а потом будем барахло мерять, идёт?!, - и она снова вышла.
Олька стремглав бросилась к двери, закрыла ее, в секунду скинула детдомовскую одежонку и надела домашний халатик, бывший для нее слегка великоватым. "Не выпаду!" - подумала Олька, и распахнула дверь.
Машуля улыбнулась и усадила Ольку на табуретку спиной к зеркалу, сказав:
- Не подглядывай! Работу будешь принимать по конечному результату!
Олька ни фига не поняла про результат, но покорно уселась и замерла под машулиными руками, которые то расчесывали ее вихры круглой щеткой, то распутывали кудри, то приглаживали. Ольке никогда в жизни не было так замечательно, и она прикрыла глаза.
Машуля чикала ножницами, то и дело поворачивала туда-сюда олькину голову, подвивала кончики волос электрической плойкой. Потом, удовлетворенно причмокнув, сказала:
- Олик, глаза не открывай, - и она осторожно повела Ольку снова в маленькую комнату.
Там она разрешила Ольке открыть глаза, но не давала повернуться так, чтобы можно было увидеть отражение в окне или небольшом зеркальце на стенке над письменным столом:
- Вот, давай померяй вот эту кофточку и вот эту юбку. Я из этого выросла, а сестра не доросла еще. Пока дорастет - из моды всё выйдет, так что - как раз для тебя! И вот эту блузку померяй, и вот это, - она протянула Ольке что-то неимоверно красивое, коротенько-розовое и с белыми кружавчиками, - Это комбинация, вместо майки надевать под блузку. Не на каждый день, наверное, но пусть у тебя будет!
Уже не думая о линялой майке, Олька скинула халатик и эту самую майку, и с благоговением влезла с помощью Машули в шелковую комбинацию.
- Погоди, не надевай блузку. Надень юбку сначала - посмотрим, где что убавить-прибавить, - сказала Машуля, протянув Ольке юбку в красно-черную клеточку, - Это называется юбка-шотландка.
Олька послушно надела юбку, застегнула два крючочка на талии и обе они - Олька и Машуля - удивились, наколько хорошо юбка сидела, как будто была сшита специально на Ольку.
- Ну, иди уж, глянь на себя - смилостивилась Машуля, и пропустила Ольку перед собой к зеркалу-трельяжу в большой комнате. Олька подошла к зеркалу и не увидела в нем себя. Из зеркала на нее смотрела светловолосая девочка-подросток с огромными карими глазами и короткими пышными волосами, красиво уложенными, и с аккуратной чёлкой, волной переливающейся при любом движении головы. Девочка была довольно симпатичной, со вздернутым носиком с веснушками, которые ей очень шли. Через белые кружева комбинашки чуть просвечивали припухшие небольшие грудки, а талия была тоненькой и стройной.
- Ну, чистая Лолитка - восхищенно сказала Машуля, - На, надень кофточку, - и она протянула Ольке темно-красную кофту тонкой шерсти на маленьких перламутровых пуговках.
Олька машинально натянула кофту, и снова поразилась девушке в зеркале - кофта подчеркнула своим цветом чистоту зарумянившихся щёк, и даже крупный олькин рот стал смотреться совершенно по-другому - почти журнально-модельно.
- Маша... Машуля... я боюсь! - Олька чуть не плакала, - Я боюсь!
- Чего ты боишься, Олик? Ты стала почти взрослой, это нормально и хорошо! - засмеялась Машуля, с удовольствием глядя на Ольку.
- Машуля... Я же дурдомовская! Дебилка!- зарыдала Олька вдруг, уткнувшись в машулино плечо и горько всхлипывая, - Меня никто не любит, я никому не нужна! У меня и родителей-то никогда не было, и рахат-лукум я никогда не ела!
Машуля усадила Ольку на диван и сказала строго:
- Знаешь что, подруга, ты мне это дело брось! Никакая ты не дебилка, и ты это знаешь! Ты очень неглупая и симпатичная, и у тебя всё хорошо будет в жизни! И кончай, на фиг, реветь, а то скажут, что я тебя мучила и до слёз доводила, попадет нам обеим за твои красные глаза, и не будут тебя отпускать больше никуда!
Перспектива не ходить более к Машуле в гости Ольку ну никак не устраивала, поэтому она постаралась быстренько успокоиться, вытерла слезы и сопли линялой майкой и сунула ее в портфель. Машуля показала ей, где умыться, и Олька пчти вернулась в хорошее расположение духа.
Они еще немножко послушали музыку, а потом Олька перетрогала корешки всех книг в книжном шкафу и на полках над письменным столом. Пришла из школы Машулина сестра, а потом - и Дритмовна с Машулиным братом. Все вместе они поужинали, причём Олька напросилась помочь мыть посуду и погордилась, когда Дритмовна сказала, что она это делает, пожалуй, даже лучше Машули.
Ну, а потом настало время, когда Дритмовна сказала:
- Ну что, девчонки, одевайтесь-ка все трое, чтоб тебе, Марья, не одной возвращаться, и шагом марш в интернат. Проводите Олю - и сразу домой!
А потом была замечательная жизнь. Почти каждое воскресенье Ольке разрешалось самой выходить за территорию и и приходить в гости к Дритмовне. Точнее, конечно, к Машуле, которую Олька фактически боготворила и постоянно высматривала в окно, когда та обещала заглянуть на несколько минут после своих занятий в школе. Обычно это бывало после дурдомовского обеденного времени, и Ольку особо никто не контролировал, поэтому она сразу мчалась, кое-как накинув пальтецо, к забору на территории и, увидев через дырку в заборной доске выходящую из автобуса Машулю, передвигалась от дырки к дырке до самых ворот, куда Машуля и подходила. А если на улицу выходить не разрешали, то Олька торчала у окна, сидя на подоконнике и высматривая знакомую фигурку.
Машуля по-прежнему приходила иногда почитать книжки ребятам в дурдоме или поиграть с малышами, и воспитательницы советовали ей серьезно подумать, не лучше ли ей поступать не на иняз, а на дефектологический в пединститут, раз ей так нравится возиться с неполноценными детьми.
Как бы там ни было, как-то быстро наступила зима, а потом и весна. Олька старалась учиться как можно лучше, чтобы предстать летом пред ясны очи комиссии, которая решала судьбу дефективных детей. Ее не оставляла мечта об обычной школе, пусть и классом-двумя ниже.
Машуля, в свою очередь, готовилась к выпускным экзаменам и однажды сказала Ольке, что вот - надо уже ехать в Москву, чтобы подавать документы в институт и сдавать там вступительные экзамены. Олька растерялась:
- А как же я? А если меня переведут? А если ты поступишь - ты же всегда будешь жить далеко!
- Олька-Олька... Ну а как же быть? Это ведь жизнь. Так будет всегда - кто-то будет уезжать, кто-то ждать, а потом все снова будут встречаться. Я обязательно буду сюда приезжать - ведь тут остаетесь все вы.
Машуля уехала. Через несколько недель Олька получила от нее красивую открытку с видом Москвы и парой строк. Олька нарисовала красным фломастером сердечко прямо на имени Машули и перед тем, как лечь спать, ежевечерне целовала открытку в это сердечко и клала ее под подушку.
Летом комиссии почему-то не состоялось и Ольку никто никуда не перевел. Дритмовна уехала в отпуск, отправив младших детей к бабушке, и Ольке совершенно некуда было деваться. Она снова то слонялась по территории, то зло дралась с оставшимися дурдомовцами, дразнившими ее "брошенкой", а иногда втихаря накручивала намоченные волосы на подаренные Машулей мягкие пластмассовые бигуди, заматывала голову платком, как будто простыла, чтобы ночная нянька бигуди не видела, и потом подолгу стояла в пустом ночном туалете, расчесывая получившиеся кудри и вспоминая Машулю.
Дритмовна вернулась из отпуска, и Олька, увидев ее входящей в здание школы, где совсем скоро уже должны были начаться занятия, помчалась как сумасшедшая, в учительскую.
В учительской был накрыт стол и даже стояло две бутылки с темным вином. Несколько воспитах и директор школы поздравляли Дритмовну с чем-то, смеялись, желали успехов. Олька не посмела войти в учительскую, но стояла у приоткрытой двери и прислушивалась. Она поняла, что Дритмовна, кажется, снова уезжает, но куда и зачем - не могла расслышать. Она села на подоконник, решив во что бы то ни стало дождаться Дритмовну, чтобы поздороваться и поговорить.
Наконец, дверь распахнулась, взрослые стали выходить из учительской, и Дритмовна увидела Ольку:
- Оленька! Как ты выросла за лето! Как твои дела?
Олька почувствовала легкий запах вина и отчего-то разозлилась:
- Никак мои дела! Ничего я не выросла! Уехали все, ну и уезжайте, и никого мне вас не надо! На фиг вы все мне сдались! - она соскочила с подоконника и побежала, разревевшись на ходу.
Дритмовна догнала Ольку возле выхода.
- Оля! Ну-ка, остановись немедленно и прекрати слезы! Мне тоже нужно с тобой поговорить.
Они вошли в здание интерната, прошли в кабинет директора и сели в кресла. Дритмовна объяснила Ольке, что ее пригласили работать директором такой же школы-интерната в другом поселке тут же в области, и отказаться никак было нельзя, потому что и условия работы там получше, и зарплата побольше - а значит, жить будет проще. Понятно, что младшие дети поедут с ней, а Машуля останется в областном центре, потому что в институт в Москве она не поступила, но успела сдать экзамены в пединститут в Свердловске и ее зачислили.
Что же касается Ольки, то Дритмовна сделает всё необходимое, чтобы Ольку перевели в ту школу, где Дритмовна будет директором, поэтому всё должно быть хорошо, нужно только набраться терпения и подождать. Они обустроятся, Машуля будет приезжать в гости, и всё будет хорошо. И вопрос о переводе в нормальную школу тоже с повестки дня не снимается.
Олька успокоилась. Она была готова ждать вечно, но ей надо было точно знать, что всё будет хорошо.
Наступил новый учебный год. Потом снова убирали картошку и капусту. Потом выпал первый снег. Олька получила еще одну открытку от Машули - на сей раз с красивыми цветами и поздравлением с днем рождения. Машуля написала, что она бросила пединститут - такие были семейные обстоятельства, и сейчас работает на заводе. Большой отпуск ей дадут только летом, но она обязательно навестит Ольку в эти зимние каникулы, потому что возьмет отгулы и приедет повидаться со своими школьными друзьями, как они договорились еще на выпускном вечере в июне.
Олька погоревала о машулиных делах и стала ждать зимних каникул.
Потом пришла еще открытка - с красивой елкой и золотистыми блестками - такой, наверное, не было ни у кого во всём поселке, а не только в дурдоме. Олька прикнопила ее возле тумбочки в спальне и любовалась даже в темноте, когда ночная нянька уже щелкала выключателем, потому что блёстки на открытке посверкивали даже в лунном свете. Через несколько дней должны были начаться долгожданные зимние каникулы.
Машуля приехала субботним утром через пять дней после наступления нового года. Школьная подруга встретила ее на автостанции. Они поехали к подруге домой, пощебетали там немножко о своих делах, и Машуля, взяв приготовленный еще дома сверток, отправилась в дурдом, в гости к Ольке.
Она вошла в здание интерната, отметив, что Олька не ждет ее, как было обычно, сидя на подоконнике или подбегая прямо к входным дверям, увидев Машулю из окна. В интернате всё было как всегда - из кухни пахло супом, у младших детдомовцев начался тихий час, старших в каникулы в интернате было, в общем-то, немного, и в зоне видимости никого не наблюдалось. Поэтому Машуля прошла к кабинету директора и, услышав голос за дверью, постучала и приоткрыла дверь:
- Здравствуйте! Могу я повидаться с Олей Сергиенко?
- Машуля! Заходи-заходи... Как твои дела, как мама устроилась на новом месте? - помахал ей рукой директор школы, державший возле уха трубку телефона. Машуля вошла, директор жестом пригласил ее присесть в кресло напротив и, сказав в телефон, что у него гости, положил трубку.
- Ну, рассказывай, рассказывай, столичная штучка, как успехи? Как она там - жизнь большого города? Сидим тут в деревне, киснем, ничё не знаем, - директор был молодым, в общем-то, мужиком, и всегда симпатизировал Машуле. Вот и сейчас, разговаривая, он улыбался, подшучивал, и Машуля почувствовала, как будто она никуда и не уезжала.
- А то, бросай, давай, свой завод, возвращайся - будешь у нас работать, кадров не хватает, сама знаешь. Комнатку прямо в интернате тебе оборудуем, никаких плат за электричество, телефон даже могу поставить, на питании будешь, а? - директор подмигнул, зная машулину нелюбовь к столовским обедам.
Они мило поболтали несколько минут, и Машуля, вставая с кресла, снова спросила, можно ли ей повидать Ольку, и не заболела ли она - не видать что-то...
- Видишь ли, какое дело, Машуля... - директор начал перекладывать бумаги на столе, - Ольки ведь тут больше нет.
- То есть, как нет? - не поняла Машуля, - Перевели ее в нормальную школу? А куда? Где она сейчас?
- Да нет, не перевели никуда... вернее, перевели, м-да. В общем, похоронили мы, Машуля, Ольку позавчера. Прямо тут, на поселковом кладбище. Могу показать, где конкретно, если есть желание навестить.
Машуля снова опустилась в кресло. В голове была странная пустота, а перед глазами стояла Олька в красной кофте с перламутровыми пуговками.
- Что случилось, Николай Семёныч? Она болела?
- Да нет, здоровенькая была. Она как твою открытку с ёлкой получила, так начала втихушку убегать на автостанцию - автобус городской встречать, тебя ждала очень. Пообещал даже наказать за такие дела, если еще раз узнаю. А тридцать первого числа она опять туда убежала. Когда возвращалась - машина ее сбила, сразу насмерть, прямо на тротуаре. Водитель уже наотмечался, видимо, не удержался на скользкой дороге, въехал на тротуар - и вот...
Директор подвез Машулю на своём "жигуленке" до кладбища на краю поселка и показал, где можно найти Ольку.
- Иди, я подожду, - сказал он, - Нынче рано темнеет, не успеешь оглянуться. Отвезу потом, куда скажешь.
Машуля дошла по пустынной дорожке до заснеженного холмика с воткнутой в него металлической палкой и простой табличкой, намертво припаянной к палке. Табличка указывала Олькины имя, фамилию и две даты.
Машуля развернула сверток, привезенный для Ольки, и положила на холмик большую красную коробку, повязанную кокетливым блестящим бантиком. На крышке коробки рельефно вились восточной вязью золотые буквы - "Рахат-лукум розовый, в сахарной пудре".
- Олька, это тебе! - Машуля, с моментально замерзшими от соленой влаги щеками, медленно повернулась и пошла к кладбищенскому выходу. Через несколько шагов она оглянулась помахать Ольке рукой, как обычно было при их прощаниях. Красной коробки на снежном холмике не было. Машуля улыбнулась сквозь слёзы - Олька всегда была нетерпеливой.
Ах, эта свадьба...
В некую субботу, почти сразу после того, как отгремели салюты в честь Дня независимости, я имела честь присутствовать на семейном спектакле, гордо именуемом свадьбой Эвички.
Я еще не упоминала, что Эва – Эвичка – сестра моего нынешнего мужа. Моя новая семья – родом из Словакии, из Братиславских предместий, волею судьбы оказалась в Штатах в конце шестидесятых – печальные последствия «Пражской весны» шестьдесят восьмого.
Когда по вымощенным камнями старинным улочкам Братиславы (а не только Праги, как думали тогда многие из нас) загрохотали наши русские танки, показывая наяву, что такое «интернациональная братская помошь», давя мирных жителей и сокрушая памятники прошлых веков, множество словаков снялось с насиженных мест, не желая иметь более ничего общего ни со своей продаваемо-покупаемой родиной, ни, тем более, с русскими «братьями»-оккупантами…
Эмиграция - около трети населения страны выехало кто куда и расселилось по миру… не страшно ли думать?
Свекровь и небольшая тогда еще семья Эвички - она сама, муж и малолетка-сынок Андрей - подались в благословенную Америку по разнарядке: католическая церковь подмогнула беженцам, а мой нынешний муж с его тогдашней семьёй – женой и двумя малыми детками - подался в Южную Африку через какие-то каналы в Австрии, куда сначала и хлынула огромная эмигрантская волна из бывшей Чехословакии.
Эве вот-вот стукнет 55, она на год моложе моего мужа. Её покойный муж Душан – Джулиус, как его называли на американский манер – скончался ровно через неделю после нашего прибытия в Штаты.
Несмотря на то, что тридцать лет в Америке - срок очень большой для упрочения своего положения, Эвичка, получив сто тысяч долларов страховки после смерти мужа, очень быстро оказалась на полнейшей мели как в финансовом, так и во всех остальных отношениях.
Странно, но она практически нигде не работала много лет, всё хозяйство держалось на плечах свекрови и Душана. Считалось, что Эвичка воспитывает детей - их, кстати, трое - три сына.
Ну, как бы там ни было, очень скоро после кончины Душана обнаружилось, что грузом висят долги за дом, возникло невесть откуда множество необходимых выплат, сбережений в банках нет вообще, как нет и кредитоспособности – наипервейшего в Америке дела. А откуда бы ей взяться, если не работаешь?!
Маркетинговая фирма, где Эва якобы была занята, прибыли не приносила, хотя Эвичка с пеной у рта доказывала всем, насколько хороша именно ИХ система маркетинга, и как быстро люди делают там большие деньги.
Время показало всё в раскладе: мнимых бешеных денег с маркетинга не хватало не только на выплаты банку за недвижимость, разного рода страховки и тому подобное, но и просто на жратву.
Младшему сыну пришлось бросить по этой причине университет, а Эве в 54 года идти работать снова - как в первые годы эмиграции.
Как я понимаю, появление в её жизни Херберта было вызывано не просто взаимной симпатией, или уж тем более, любовью с первого взгляда.
При всей непрактичности своей и в бизнесе и в быту в целом, Эва - достаточно хваткая бабёнка, если речь идёт о халяве, о возможности поиметь что-то «за так», о пускании пыли в глаза (ох, уж эта пресловутая американская привычка – широко улыбаться, и, хлопая собеседника по плечу, говорить, что «эврисинг из ГРЭЙТ!» – то есть, всё не просто хорошо, а великолепно!) – тут ей равных мало. Тонуть будет, в говне захлёбываться, но ни за что не признается даже самой себе, что тонет... всё - «грэйт».
Так вот, Херберт – шестидесятитрехлетний вдовец, кривой на один глаз, с явным расстройством здоровья (может вдруг просто заснуть на середине произносимой фразы на пару минут,а потом внезапно проснуться), вдруг «пал ей на сердце».
Может быть, как раз потому, что он, как тут говорится, финансово стабилен, имеет какой-нито доходец, а также является владельцем небольшого, но хорошенького домика часах в трех езды от нашего мегаполиса.
Очень быстро вдовица наша подвела всё к венцу, и то ли от счастья, то ли от осознания неожиданности всего происшедшего, бедняга Херб расплакался прямо перед алтарём, чем немало всполошил и католика-приста, и всех присутствующих.
Если же говорить о свадьбе в целом, то было почти как у классиков: молодая была немолода…
Не знаю, кому пришла в голову бредовая идея нарядить перезрелую новобрачную в длинное белое платье без рукавов, которое шло ей как корове седло (сердитая свекровь то и дело называла ее по-словацки «та крAва»).
В Эвичкины тусклые наперманеченные волосики, покрашенные по торжественному случаю в цвет «клубничная блонди», а попросту говоря, в грязную желто-рыжеватую смесь, резко подчеркивающую сероватый тон кожи, была воткнута палевая роза где-то в районе уха, и, хотя невеста действительно сбросила перед волнующим событием около десятка лишних килограммов, живот её всё равно браво выпячивался вперёд, а может, виной тому было просто слишком узкое платье явно с чужого плеча, то ли взятое напрокат,то ли купленное за немного баксов в магазине Армии Спасения - ну, а что, всего на раз же надеть.
Старший сын невесты – всехный и особенно бабушкин любимчик Андрей, прибывший со своей тощей супругой-вегетарианкой из Чикаго по случаю венчания мамочки - старался делать лицо, соответствующее случаю, то есть, приветливо-ясное, не затуманенное печалями.
Ему пришлось читать с небольшой трибунки библейскую притчу, это была «Песнь песней Соломона»: «О, возлюбленная моя, груди твои подобны виноградным кистям…»...
Да уж... Соломон удавил бы всех своих рабов собственноручно, если б они принесли ему хотя бы одну подобную «гроздь».
Чуть больше года назад точно также Андрею довелось читать с той же церковной трибунки другие слова из Евангелия, со слезами на глазах и рыданиями в голосе – на похоронах отца.
Два других невестинских сынка, мои новоявленные племяннички Майкл и Джонни – Майо и Янко в домашней интерпретации – то и дело суетились с фотоаппаратами, периодически запечатляя исторические моменты клятвы новобрачных и их первый поцелуй как семейной пары. Майкл, который был просто сражен смертью отца и больше всех тосковал и плакал по нему (они были действительно очень близки, особенно в последние годы, когда Душан практически уже не выходил из дома), старался тоже «делать лицо», как, впрочем, и Джонни, но удавалось это им явно не очень, как-то уж очень быстренько мама поставила их в эту ситуацию.
Мой муж, по его интересной привычке очень быстро со всеми перессориваться, независимо от того, семья ли это, коллеги ли по работе или просто соседи по дому, подчеркнуто делал вид, что он тут не более, чем гость.
Свекровь, в светлом платье с цветком на груди и с густо подкрашенными бровями, поджимая и без того узкие губы, подвела молодых собственноручно к алтарю и скорбно села в первом ряду. Если бы не светлое платье, можно было бы подумать, что в семье снова чьи-то похороны.
Она была очень против свадьбы и Херберта в целом, обвиняя Эвку во всех смертных грехах, упрекая её в невдовьем поведении и тоже перессорилась со всеми, подсчитывая вложенные в семейку годы и денежки.
После церемонии в церкви (в Америке, кстати, церковный брак приравнен к регистрации в муниципалитете – не нужно, как в России, регистрироваться в ЗАГСе после церковного обряда) свадебный контингент, а это было человек десять со стороны жениха – в основном старые друзья и несколько родственников, и человек восемь со стороны невесты (конечно же, двое – из Маркет Америка – нужно же было пыль в глаза пустить) как бы должен был поехать к Эвиному дому, где должна была состояться так называемая «рисепшн» – слабое подобие торжественного стола на русских свадьбах.
На лужайке перед домом натянули белый (а как же иначе – символ невестиной непорочности... ха!) тент, под которым и разместилось всё торжество – стол с малюсенькими закусочками, парой флаконов винца и немножко бабкиной стряпни - для придания домашности.
Народу было объявлено: кто хочет (?!) – может поехать, кто не хочет – новобрачные не обидятся.
Мой гордый и обидчивый хазбенд такого «приглашения» не смог пережить, и мы на эту отмечаловку не поехали. Так что, свадьба была та ещё
Живее всех живых (Афган)
Солнце, кажется, и не собиралось двигатьcя с места… Санька не помнил, вернее, просто не мог сосредоточиться, чтобы вспомнить, сколько времени он уже лежит за этим валуном. Пить уже не хотелось. Он лежал на животе, вжавшись в чужую сухую и ничуть не прохладную землю, почти уткнувшись в нее носом. Он слышал стрекотавший где-то вдалеке вертолет, наверняка знал, что ребята будут пытаться его спасти, но в то же время прекрасно понимал, что нельзя рисковать еще чьими-то жизнями и техникой только потому, что он вовремя не сумел выскочить из-за укрытия и вихрем проскочить пристреляную духами местность.
Когда душманы начали атаку, Санька упал за валун , быстро вставил в автомат новый магазин, перевернулся на живот, и, прицеливаясь в мелькавшие на склоне горы фигуры, начал стрелять, но вот встать из-за камня ему уже не удалось. Когда это было? Одна ночь после атаки уже прошла.
Санькино тело затекло, он слегка пошевелился, но даже не сумел вытянуть руку вдоль тела для смены положения – сухую землю рядом немедленно взорвали фонтанчики пуль. «Гадский род» – подумалось Саньке – « Я ж загнусь на этой чертовой жаре».
Откуда-то сверху слышны были голоса и смех душманов, прекрасно видевших валун, закрывающий Санькино поджарое тело, но не видящих самого Саньку. Валун был велик ровно настолько, чтобы скрыть лежащего за ним человека, но пошевелиться, чтобы изменить позу, лежащему за ним было невозможно – по-видимому, не один, а два, если не три снайпера, постоянно сменяя друг друга, пасли этот валун, вернее, Саньку Ларина – cержанта второго года службы.
До Ларина донесся обалденный запах жареного на углях мяса и ему ужасно захотелось есть. Рот моментально наполнился тягучей слюной и желудок подкатил к самому горлу. «Эй, орёлик,“ - услышал он голос, обращавшийся к нему по-русски и, показалось, прозвучавший почти рядом – «Кинуть тебе кусок? Жри, собака! Хоть и все равно сдохнешь, но хоть порадуешься перед смертью!».
Санька чуть приподнял голову, но не увидел, а скорее, почувствовал упавший где-то далеко перед валуном кусок, даже из этого далека источавший аромат истекающей горячим соком баранины. Тут же снова с обеих сторон от него пробежали шустрые дорожки автоматных очередей. Голова его снова дернулась вниз автоматически, и он снова уперся лбом и носом в землю. «Неужели среди них есть русские?! Говорят-то без акцента…» – подумалось Саньке почти в полузабытьи. Прошедшую ночь он провел, естественно, без сна, потому что душманы, похоже, решили взять его просто измором, будучи уверенными, что ему никто уже не сумеет помочь. Так сытый котяра, развалясь лениво, забавляется с полупридушенным мышонком, давая тому время от времени видимость маневра и тут же накладывая на него тяжелую когтистую хищную лапу.
Сначала была злость на себя – за медлительность и несообразительность, потом, когда стали невыносимо ныть шея и спина, хотелось одного – повернуться с живота хотя бы на бок, изменить положение… потом начала мучить жажда и Санька проклинал все на свете, а особенно плотный обед из захваченных недавно на душманском складище американских банок, который он умял вчера с огромным аппетитом примерно за час до атаки духов, которой никто не ожидал.
Из-за этого ему попеременно хотелось сейчас то пить, то в туалет, но он старался терпеть. От боли и спазма в животе он то и дело проваливался в секундное забытье, тут же прерываемое очередным напоминанием о ситуации – в забытьи он начинал клониться в сторону – тут же снайпер давал знать о себе. Потом, когда солнце начало всходить, Санька не выдержал и напрудил под себя солидную лужу. После этого ему стало настолько хорошо и легко, что он повеселел и приободрился, хотя лежать было ничуть не удобнее, но чуть позже стало еще хуже – тело стало чесаться от высыхающей мочи, но шевелиться ему не давали.
Временами до Санькиного слуха доносилась музыка - он даже уловил знакомые душевные слова: «Welcome to the hotel “California”- such a lovely place… such a lovely face…”- и ему вдруг стало жалко себя до слез. Вспомнился клуб в пригородном поселке на берегу моря, куда они всей оравой ездили иногда на танцы. «Шизгара! Йа-а, бэби, шизгара…» – тряслись они в ритме, балдея в мерцающем зеркальными бликами от крутящегося под потолком шара прокуренном зальчике. Местные парни городских, естественно, недолюбливали, но открыто драк не затевали: все приехавшие были спортсменами – кто каратист, кто боксер, кто дзюдоист. Сами они тоже особо не нарывались, но девчонок местных уводили у локальных Ромео как не фиг делать – тем с городскими было, видимо, интереснее, а, возможно, и перспективнее. Блин, какие классные глаза были у девчонки, с которой он танцевал какой-то медляк в последний раз в том клубике! Санька, взглянув в них, вдруг заробел настолько, что забыл даже спросить, как ее зовут, а потом она куда-то пропала. А потом они с ребятами дружно сорвались из клуба и вернулись в город… А потом уже не было времени на танцы - его как-то скоропостижно призвали в армию – золотого медалиста, гордость школы, спортсмена-разрядника… Прощальные пьянки для родни, для друзей, нелепые поцелуи с кем-то с призывами ждать его, плачущая мать и серьезные глаза младшей сестренки - он пришел в себя от всего уже в Афганистане вместо ожидаемой по его логике спортроты, увидев пронзительно высокое чужое небо и горы, совсем не похожие на родной Кавказ, совершенно недружелюбные и какие-то пустые.
Санька вспомнил, как совсем недавно они проводили так называемую «зачистку». Их подразделение направили в маленькое афганское селение, недавно освобожденное от душманов – проверить, не вылез ли какой-нибудь дух-одиночка из какой-нибудь щели. Отведя рукой выцветшую тряпку, прикрывавшую вход в глинобитную хибару, которую домом и язык-то не повернется назвать, его друган Серега первым вошел внутрь и жестом пригласил Саньку следовать за ним. В углу темной комнатушки сидела девчонка лет пятнадцати , прижимая к себе еще двух сопляков – совсем мелких. Там же в углу стояла новенькая кассетная магнитола «Панасоник » - точно такая же, какую Санька прибрал к рукам при прошлой «зачистке», когда их бросили на очередную пещеру в горах, где духи раньше отдыхали. Кроме множества молельных ковриков на той пещеры было полно всякого добра – ребята в таких случаях обычно падали на что-нибудь приглянувшееся и орали наперебой: «Чур, моё!» Санька упал тогда на тот «Панасоник», Леха – классный парень с Урала – на какую-то кожаную барсетку, в которой оказалось аж три тысячи зеленых американских денег, Мишаня-одессит – с виду увалень, но пацан с очень быстрой реакцией – пал на какой-то суперный чемодан, и все они потом ржали над ним, потому что в чемодане оказалось лишь несколько аккуратненько свернутых ковриков для молитвы, которых валялось на полу немеряно – «комната отдыха» духов была довольно просторной.
Иногда, когда зачистки проводились в местных поселениях, кое-кто из ребят даже срывал с не смевших сопротивляться афганок то серебряные, ручной работы подвески с ушей, то пухлые дутые браслеты или многорядные ожерелья из монеток. Отцы-командиры смотрели на это мародерство сквозь пальцы, но Санька брезговал такими трофеями и никогда не смог бы сделать матери такой презент.
Серега, увидев магнитолку в хибаре, весело ухмыльнулся - мол, смотри, Санёк, и у меня такая же будет! – и, ухватив ее за ручку переноса, повернулся к выходу. Девчонка вдруг залопотала что-то, и тоже ухватилась за магнитолу. Санька подивился ее глазищам - они были точно такими, как у той, с которой он танцевал когда-то – огромные, темные, как две черных пропасти, в которые хочется броситься без раздумываний и навсегда. «Да ладно, Серый» – сказал он, - «Оставь, не упал ведь ты на это!» и повернулся к выходу. Серега выпустил магнитолу из рук, толкнув ее девчонке, и пошел было следом за Санькой из хибары, в которой и развернуться-то было проблемой. Саня уже щурился солнышку после хибаркиной темноты, как вдруг прогремела автоматная очередь… Он отскочил, оглянувшись, и увидел, как Серега медленно, как в кино, падает, с удивлением глядя в Санькино лицо…
Подскочившие парни ломанулись назад в хибару с автоматами – там стоял пацан лет семи-восьми с калашом в руках, в одной рубашке, даже без штанов и смотрел на них с такой ненавистью, что они, пораженные, даже не пристрелили его сразу на месте, а выволокли на свет - готовые придавить его голыми руками. Подоспевший лейтенант вырвал у сопляка из рук автомат и пинками загнал его обратно в хибару, спасая от озверевшего Саньки и других ребят. Серегу донесли до медчасти и переправили вертолетом в Кабул, потом в Ташкент, а потом и домой, в Баку. Санька даже успел получить от него небольшое письмо не так давно – нормально парень живет, только ноги пока добром не ходят, перешиб ему тот мелкий зассанец, видимо, что-то в позвоночнике.
Санька очнулся, когда стало темнеть. Слегка попрохладнело. Он не мог сначала понять, где он и что с ним, но когда он бессознательно хотел по привычке потянуться как после сна и чуть приподнял левую руку, снайпер моментально напомнил ему, что происходит. Санька закричал от ожегшей боли – рука была прострелена. Кровь хлестнула с такой силой, что он, уронив руку на землю, поразился - сколько, оказывается, в нем еще жизни.
О перевязке не могло быть и речи: шевелиться - означало умереть. Санька снова уткнулся носом в пыль, смешанную с кровью и его слезами и потом. «Мама, мамочка… как больно! Мам, почему у нас так душно… открой окна, пожалуйста. И принеси что-нибудь попить из холодильника, ладно?» - Санька вдруг понял, что он начал бредить вслух.
«Что, салага, припух как крокодильчик?!» – раздалось снова как рядом. Душманы говорили с ним через матюгальник-мегафон, но бедному Саньке казалось, что эти рожи стоят рядом. «Суки… гады… духи гребаные» – заорал он в сгустившуюся уже темноту, которая тут же отозвалась светлячками пуль в его направлении. «Эй, ты, а у нас тут водички – море! Может тебе бутылек кинуть – доползешь ли?!» –продолжали издеваться и поначивать духи.
Ночь, наконец, сгустилась полностью, принеся временное облегчение от палящей жары. Было все еще жарко и душно, но ощущение солнечных лучей, воткнутых кинжалами в спину, пропало.
Вокруг все странно затихло. Духи молчали, дальних шумов вертолета тоже не было. Санька не видел небо, поскольку лежать приходилось лицом вниз, но он знал, что звезды тут тоже чужие и недружелюбный свет их настораживал, а не восхищал.
Откуда-то сбоку послышался шорох. Санька невольно вздрогнул и скосил глаза, страясь разглядеть источник звука. В первый момент он подумал, что душманы пришли за ним, спустившись со склона в темноте, но так же молниеносно он понял, что вряд ли это так просто – они не рискнули бы пересекать открытое пространство. Значит, только свои.
«Ребята…» – прошептал он пересохшими растрескавшимися губами – «Ребята… я тут… я живой!». Ответом ему была дикая боль в бедре – он еле сдержался, чтобы не заорать в голос от страха и только застонал отчаянно, когда увидел, скосив глаза, что возле него стоит ободранный шакал. Глаза шакала светились в темноте и, казалось, он ухмыляется.
Зверь снова прыгнул ближе в бедру и снова боль пронзила Саньку. «Блядь, скотина… брысь, брысь отсюда!» – заорал он что было сил. Шакал отскочил и в упор уставился на Саньку. «Убирайся, скотина» - прохрипел Санька, не шевелясь. Шакал, подумав и, видимо, не узрев в хрипах никакой угрозы для себя, снова подошел ближе и стал рвать зубами Санькины брюки, заскорузлые от пота и засохшей мочи. Санька вспомнил, что сунул в задний карман упакованный в яркий пакетик из фольги американский «джёрки» – несколько полосок вяленого мяса со специями, которые можно было пожевать в случае, если вдруг захочется есть, а жратвы в ближайшем времени не предвиделось. Шакал уже разрывал пакетик чуть впереди и в стороне от Санькиного тела, когда духи выпустили очередную светящуюся в темноте порцию пуль и скотина, взвизгнув, взлетела в воздух и шлепнулась прямо возле Санькиного лица сгустком окровавленной вонючей шерсти и мяса.
Бедро саднило от шакальих укусов, кровь из руки перестала хлестать, но боль оттуда не ушла, а, наоборот, стала еще нестерпимей: кровь, подсохнув, стянула кожу вокруг раны в страшный багрово-черный узел. Санька Ларин вновь потерял сознание.
Возможно, он не пришел бы в себя и на рассвете, если бы не шакалий труп, начавший издавать ужасную вонь на начинавшейся вновь жаре. Саньку вырвало прямо перед собой и он обессиленно уронил голову в собственную блевотину.
«Доброе утро, уважаемые москвичи и гости столицы! Прекрасный начинается денек, хотя предполагается очень жаркая погодка…» - заюродствовал вновь душманский матюгальник, и Ларин очнулся в очередной раз. Он обессилел настолько за почти двое суток, что ему хотелось одного – потерять сознание и больше в него не возвращаться. Среди прочих мелькала и мысль – выкатиться из-за валуна - пусть лучше пристрелят, чем подыхать в собственных экскрементах, не будучи способным шевельнуться. Были и мысли о ребятах, наверное, решивших, что он убит – трупы собирали порой далеко не сразу, а только тогда, когда были уверены, что духов поблизости нет и не предвидится. Потом их куда-то отвозили и Санька понятия не имел о том, что и как там конкретно делается, но был наслышан, естественно, и о «черном тюльпане» и о «грузе-200», который сопровождал обычно один из офицеров. Иногда земляк и лучший друг Серега почти рвал струны на гитаре и хрипло пел песни о солдатском братстве, о Кандагаре, о ждущих матерях и любимых, а они все зло подпевали ему, выпив водки или коньяка из командирских запасов по случаю поминок кого-то из них. Каждый знал, что следующим может стать он.
Саньке не хотелось верить, что его просто бросили, забыли… собственно, он был уверен, что это не так, и что ребята тоже думают сейчас о нем. Видимо, просто пока невозможно что-то предпринять для его спасения, и нужно еще потерпеть.
Когда он в очередной раз открыл глаза, перед ним был не серый валун, а что-то мельтешащее и вращающееся, обдающее приятным прохладным ветерком. Вони от шакальего трупа не было, и он вновь услышал сладкоголосый «Отель «Калифорния»:"…such a lovely place… such a lovely face…”. Сержант Ларин понял, что он умер, и вновь закрыл глаза - успокоенный и умиротворенный.
«Ни фига, открывай давай глазки, сколько тут возле тебя еще сидеть с пузырем?!» – раздался вдруг знакомый голос. Санька снова чуть приоткрыл глаза и увидел прямо перед собой ухмыляющуюся рожу Лёхи-уральца и выглядывающую у того из-за плеча еще одну – такую же родную – Мишани-одессита.
Леха держал перед собой бутылку коньяка и, похоже, уже употребил некую часть оного, судя по его довольной физиономии. Санька хотел было приподняться, но Лёха придержал его свободной от бутылки рукой: «Не, братан, ты лежи… тебе пока нельзя, сказали, вставать. А вот насчет выпить – ничё не сказали, дак, наверное, можно маленько…» – и он, поддерживая Санькину голову, поднес к его губам горлышко. Ларин машинально сделал глоток, еще не осознав до конца, что он жив, что он – в госпитале, и что ребята пришли его проведать и протащили втихаря коньяк в палату. Он проглотил пахучую жидкость, которая ожгла его внутренности, привела в чувство и Санька заплакал, скривясь и не имея возможности вытереть слёзы – левая рука его была в пухлой белоснежной вязи бинтов, а на правую навалился тяжелый улыбающийся Мишка.
«Черти… парни… ребята мои дорогие, братишки… Живой я… живой!» – Санька захлебывался рыданиями.
«Ага… живой! Даже живее Ильича, который, как известно, живее всех живых… то есть, ты - абсолютно живой!» - парни обнимали его, тискали и тоже подозрительно хлюпали носами и делали вид, что соринки так и лезут в глаза.
Наконец, слегка успокоившись и еще пару раз отхлебнув по очереди из пузыря, Мишка и Лёха наперебой стали рассказывать, как они потеряли Саньку поначалу, как думали, что он убит, как потом, подползя довольно близко к нему, видели и слышали духов, издевающихся над ним, поняли, что он живой, но ничего не могли сделать – командир не разрешал боевых действий . Потом уже, согласовав все дела с вертолетчиками и соседями, они провели массовую атаку, и тот склон сейчас очень сильно изменил очертания - потому что там повзрывали на хрен всё, что можно было… Никто из духов не ушел, а было их там – до фига, вагон и маленькая тележка. Потом Саньку, так и не пришедшего в сознание, приволокли на носилках к БТРу и доставили в санчать. Врачи сказали, что он потерял много крови и ослаб, ну, и стресс, конечно… но ранение - средней тяжести, жизни уже не угрожает, так что, скоро он будет снова в строю.
«Сказали даже, что задница твоя, хоть и покусанная, работать будет лучше прежнего» - серьезно сказал Лёха, но, не удержавшись, прыснул смехом и все трое захохотали. Прибежавшая медсестра пыталась было угомонить их, но, видя бесполезность увещеваний, махнула рукой, пусть просмеются… живой парень-то оказался. От предложенного глотка из бутылки сестричка отказалась и, грозно пообещав, что если застанет парней всё еще в палате через пятнадцать минут, то пожалуется главврачу, вышла.
Вечером Санька, счастливый и довольный жизнью, уже сам ковылял по коридору в туалет и обратно, по-детски улыбаясь всем, кто встречался по пути. Через несколько дней он настолько пришел в себя, что потребовал выписки и направления его снова в часть, к ребятам. Долго в госпитале его после этого не продержали, вскоре сняли все швы и сказали, что заживает все нормально и что он может быть выписан.
Еще через какое-то время командир объявил перед строем, что Указом Президиума Верховного Совета СССР старший сержант Александр Ларин награжден Орденом Красной Звезды за проявленное мужество и выносливость, и собственноручно привинтил к Санькиной пятнистой курточке блестящую награду.
Ну, а еще через пару месяцев старший сержант Ларин летел самолетом Аэрофлота из Ташкента в родной Баку к маме и сестрёнке - по случаю полной его, Санькиной, демобилизации.
Джесси
Солнышко – оно, конечно, хорошо, но сидеть в плюс тридцать пять по Цельсию с чашкой кофе на открытой террасе мог только идиот... ну, или я.
Я жду Джесси, мы договорились встретиться в ланч-тайм, потому что у Джесси явно что-то вновь стряслось, иначе моя жилетка для выплакивания вряд ли потребовалась бы так срочно.
Пока Джесси нет, я разглядываю публику вокруг. Это, в основном, сотрудники многочисленных контор, которыми наводнен даунтаун, белые воротнички. Неизуродованные физическим трудом руки подносят чашки и бокалы к губам, то и дело мелькают белозубые улыбки и слышится приветственное «хай!». Конечно, когда люди годами приходят в одно и то же время в одно и то же место, практически все рожи вокруг уже или знакомы, или таковыми кажутся. В воздухе разлиты запахи приличного кофе, ванильного мороженого и клубники, и лишь изредка резкой струей нет-нет да вырвется из открываемых дверей кафешки пряный запах жареного мяса: на другой стороне кафе – терраса с грилем.
Мы знакомы с Джесси довольно давно, с тех пор как я начала работать в одном из даунтауновских офисов. Не скажу, чтобы мы проводили вместе много времени, но Джесси считает меня, по всей видимости, умудренной жизненным опытом женщиной, способной дать совет в сложных ситуациях, полностью мне доверяет свои секреты и считает меня своим доверенным лицом в сердечных делах.
Мне иногда смешно такое ко мне отношение, потому что мне далеко до матроны или до идеала женщины (во всяком случае, в моём понимании), но я стараюсь этому облику в наших разговорах соответствовать, потому что я искренне симпатизирую Джесси и меня не напрягает быть плечом, в которое можно выреветься, когда плохо.
Так... у меня остается лишь двадцать свободных минут, из которых пять уйдут на дорогу до офиса, и я уже готова попросить счет. Чем-чем, а пунктуальностью Джесси не отличается, убью когда-нибудь заразу – я тащусь по жаре на нашу встречу (не по моей, между прочим нужде!), сижу как вдовеющая зайчиха на виду у всех, кому надо и не надо, пью совершенно ненужный мне в жару кофе, а... О, вон наконец и знакомая фигурка машет мне с тротуара рукой, конечно же, унизанной чуть ли не десятком колечек и парой-тройкой браслетов.
Джесси производит совершенно охренительное впечатление на окружающих. Некоторые молодые мужики прям делают стойку, увидев мальчишески стройные бедра, упругую, аппетитную в любых брюках попку, расстегнутую чуть не до пупа белую рубашечку-юнисекс с якобы небрежно закатанными до локтей рукавами и волнами-складочками от плеча до груди, из-за которых отсутствие этой самой груди совершенно незаметно.
Сегодня на Джесси белые бриджи чуть ниже колена и рубашечка цвета сливочной мороженки с кофейным наполнителем, маленькие бриллиантики сверкают на мочках аккуратных ушек, тонкие нервные пальцы посверкивают колечками на всех пальцах, включая и большой, подкрашенные чем-то красновато-бордовым шикарные волнистые волосы, всегда модно подстриженные, не нуждаются ни в какой укладке и Джесси лишь сдувает периодически со лба упрямую прядку... м-да, впечатление отпадное, как всегда.
Джесси дружески клюёт меня в висок:
- Машулька, прости, родная... ну, вот такое я говно – никогда не могу вовремя ничего сделать! Худощавая задница плюхается небрежно на стул, нога в фирменной кроссовке закидывается на другую ногу, изящная рука лезет в вышитую бисером и стразами бархатную сумочку-мешочек, и Джесси, достав пачку сигарет, немедленно закуривает, по-голивудски откидывая назад голову и оценивающе оглядывая публику на террасе.
- Я тебя прощаю, бэби, но у меня уже в обрез времени, поэтому давай быстренько выкладывай, что там у тебя стряслось, а обсуждение мы проведем по дороге в офис - говорю я, и вдруг Джессино лицо кривится и слёзы буквально струйками начинают течь по смуглым загорелым щекам.
- Вот так всегда... ни у кого нет для меня времени! Нет-нет, дорогая, это я не о тебе, ты одна меня понимаешь! – Джесси хлюпает совершенно по-детски носом и снова лезет в свою барсетку: на сей раз - за гигиеническими салфетками, чтобы громко и демонстративно высморкаться, привлекая к себе внимание окружающих.
Иногда я чувствую себя неловко, потому что Джесси порой намеренно вводит всех вокруг в состояние то ли транса, то ли шока своим поведением – порой вызывающе провокативным, порой подчеркнуто женственным или наивно-детским, порой, я бы сказала, совершенно хамским по моим меркам, но – к моему удивлению, Джесси прощается всё, всегда и всеми! Вот такое уж это существо.
Наконец, убедившись, что внимание окружающих гарантировано, и нахватавшись самых разных взглядов – от восхищенных до откровенно недоуменных, Джесси успокаивается и начинает довольно громко выкладывать мне свою историю:
- Машуль, дарлинг, все мужики - сволочи! И попробуй мне сказать, что это не так! Я тебе всё равно не поверю! Эта скотина, ну – Мигель, ты про него уже знаешь – тот, с которым мы познакомились в прошлом году на фестивале... Это така-а-я скотина, фак его... – у Джесси снова начинает дрожать пухлая губка, но хорошая затяжка сигаретой помогает успокоить нервы вновь.
- Эта гадина меня ударила! Вчера! Он, видите ли, меня ревнует! И что? Мало ли кого я к кому ревную – что мне сейчас, всех по мордасам хлестать?! Как съездить расписаться и создать здоровую семью – так их никого нету, а как по мордам бить или придушить кого – так пожалуйста, отеллы сраные! Ну и что, что я не могу родить?! Взяли бы сиротку, если уж приспичит кому папой называться – много же таких семей, ну почему, почему именно мне всегда так не везет?! У меня ж в апартменте всегда уютненько, чистенько, вкусненьким пахнет, я готовлю хорошо, я духами только французскими пользуюсь! Нет, этим скотам моей любви мало, им еще к пирожкам с бархатом перчику, перчику надо добавить! Машуль, ну прикинь, идем вчера вечером – никого не трогаем, я в моих новых брюках –ну те черные, шелковые, с летящими воланами... Никаких каблуков, никакой косметики, сама скромность, парочка-троечка цепочек только на шее, ну ты ж знаешь, что я люблю побрякушки всякие – иду себе с любимым под руку, теплым вечером наслаждаюсь. Ну что, моя что ли вина, что мужики на меня вечно пялятся? А этот, бычина, блин, бразильская, тореадор недоделанный, всю руку мне исщипал - вот, смотри - Джесси с удовольствием обнажает руку до плеча, демонстрируя мне, а до кучи и всем желающим вокруг, пару синяков на нежной коже внутренней стороны предплечья.
- И ведь он знает, знает, что я никогда, ни с кем, кроме него! Ну как, как мне доказать свою невиновность?! Нет, ну у меня, конечно, были раньше до него мужики – мне ж не 15 лет, но при чем тут это всё? Я даже маникюр делаю без наращивания ногтей и красным-синим-зеленым никогда ногти не крашу!!! О губной помаде уже сто лет не заикаюсь даже! Машуля, я его люблю! Я жить без него не могу, но разве такое я прощу? Пришли мы ко мне, я бабочкой вокруг него порхаю, а он, видите ли, губы надул из-за этой прогулки и приказал – Машуль, не, ты прикинь, он мне ПРИКАЗАЛ эти брюки выкинуть! Нифигасе, я шляюсь всё своё свободное время по лавкам в поте лица, ищу нечто, чтобы для него же, скотины, привлекательнее выглядеть, нахожу это шелковое чудо с воланчиками, которое сидит на мне как влитое, и вдруг такое слышу - выкинуть! Ну, пришлось сказать, что мне проще его выкинуть, чем любимую тряпочку. Вот он мне после этого и врезал... Ну вот как так жить, а, Машуль?!
Пока Джесси с ненавистью, так и полыхaющей в огромных, совершенно невинных карих глазищах с густыми длинными ресницами, нервно давит окурок в пепельнице, я уже встаю, приглашая Джесси жестом к тому же – время бежать в офис.
Я, честно говоря, так и думала, что ничего особо серьезного не произошло: горячая джессина кровушка - Джесси наполовину латино - вечно бурлит не в ту сторону, поэтому джессины периодические скандалы с периодическими же любовниками – дело вполне обыденное. Ничего, перебьется без моих советов в данном случае!
Взывать к джессиной разумности – дело бесполезное, человек сам себе выбрал способ существования, поэтому любые мои доводы будут разбиваться о горячие взывания к мадонне и клятвам уйти, на фиг, в какой-нибудь монастырь в горах, раз уж Джесси – настолько несчастное, никому не нужное убожество.
Джесси, вставая, намеренно роняет с колен свою барсетку, к которой тут же одновременно наклоняются двое блондинистых клерков, тянущих апельсиновый сок со льдом за соседним столиком – поднять, отряхнуть, подать с улыбкой... Барсетка благосклонно принимается, блондины одариваются чарующей улыбкой, и мы, наконец, спускаемся с террассных ступеней, причем Джесси явно провокативно виляет задницей в адрес оставшихся за столиками и невинным тоном на ходу заявляет, как будто и не было только что стенаний и слёз:
- Между прочим, Машуль, скоро новый парад-фестиваль, и я тебя персонально, ты слышишь – персонально приглашаю на него! Я ж там буду в этот раз звездить! Я Мигелю даже и не говорю, иначе он меня просто не отпустит вообще никуда и никогда!
Я, разумеется, обещаю быть, и мы расстаемся у дверей офиса: мне - на четвертый этаж, Джесси – на второй, в другую сторону. Джесси вновь клюёт меня в щеку и скрывается за дверью.
Через пару недель в Лоринг-парке действительно проводятся арт-фестиваль и парад. Побродив между лотками, тентами и прилавочками с обрамленными картинами, вполне приличной керамикой, работами из дерева и бижутерией, я пристраиваюсь за столиком всё той же терраски на Николет авеню и наблюдаю за парадом. После барабанщиков в обтягивающих все прелести белоснежных лосинах и каких-то непонятных костюмированных персонажей появляется украшенная гирляндами цветов открытая машина, в середине которой – шест с флагом-радугой.
Загорелая длинноногая фигура в радужных же трусиках-стрингах с алой на солнце волнистой шевелюрой – ну, разумеется, Джесси.
Гремит глориягейноровское “I will survive”, точеная фигурка извивается, танцуя... Шикарное, практически голое тело отливает золотом в мягких солнечных лучах. Обнимающиеся парочки мужеского и женского полов бурно приветствуют «звезду Джесси». Нет, ну каков засранец, а?!
Не сомневаюсь, что сейчас он «назвездит» себе кучу новых поклонников, и бедняге Мигелю останется лишь вспоминать сомнительное удовольствие о таки врезанной им Джесси оплеухе.
За машиной следует толпа однополых парочек, всеобщий восторг на лицах и улыбки по сторонам, объятия, смех - это, пожалуй, выглядит даже более весело, чем советский первомай. То и дело в толпу на тротуаре летят приветственные листовки, конфетти, бабахают яркие хлопушки, и бенгальские огни шипят и плюются в толпу разноцветными брызгами. Тут и там шныряют общественники из ГЛБС – сообщества голубых, розовых и бисексуалов: раздают присутствующим небольшие пакетики, нарядно упакованные. Чета русских пенсионеров (наших видно за версту всегда и везде!) недоуменно вертит один пакет, тут же, впрочем, беря и второй – ну а как же, «нас же двое!». Ухмыляясь, наблюдаю за ними: дед аккуратно разворачивает красивую обертку, супруга нетерпеливо-возбужденно заглядывает внутрь. В сверточке упакован десяток презервативов в симпатичных фольговых обертках семи цветов радуги, а также небольшая баночка душистого вазелина. Хочется интернетно завопить «Гы-ы-ы!», но я, разумеется, сдерживаюсь, внутренне ощущая, впрочем, садистское удовольствие от недоумения на пенсовых физиономиях. А вот, не всегда надо на халяву вестись, родные!
Гей-парад, наконец, заканчивается. Не гомосексуальный народ-зритель расходится понемногу, влюбленные парочки голубых и розовых расползаются по уютным скверикам вокруг Пиви-плаза, а из конца улицы все еще несется бодрое «Ай вилл сюрвайв, Ай вилл сюрвайв!».
Ах, Джесси, Джесси... конечно же, you will survive! Кто бы сомневался.
Кухонные байки от Натуси
Лю-ублю я макароны! Все говорят, они меня погубят!
Лю-ублю я макароны, хотя моя невеста их не любит.
Но Я приготовлю их однажды на двоих!
Уж я их так полью томатом, посыплю черным перцем,
А также тёртым сыром и дам запить вином!
Поймёт она всем сердцем, какое это чудо!
Потом ей будет худо, но это уж потом!
Эту песенку я пропела, подражая блеющему тенорку Эмиля Горовца (помнит ли кто еще это чудо советской эстрады, знакомившее нас с песнями народов мира в та-акой, блин, интерпретации текстов, что песни полностью изменяли, а то и теряли первоначальный смысл?).
Моя автобусная приятельница - пожилая симпатичная итальянка Йоланда, живущая в Штатах более сорока лет и привыкшая к американскому имени Линда, растроганно воскликнула: "Нэтэли, дольче миа, я сразу поняла, когда мы познакомились, что ты любишь настоящую еду!" .
Йоланде за шестьдесят, она невысокая и довольно полная, с живыми темными глазами, характерной жестикуляцией и темпом речи, а также с симпатичным небольшим хвостиком седых волос, аккуратно подобранным то сверкающей "драгоценными" камнями заколкой, то немыслимо алым шикарным бантиком, то абсолютно необъяснимыми тремя-четырьмя разноцветными махровыми резинками.
Похоже, что дольче* - её любимое слово, потому что она втыкает его повсюду: "Санта Мадонна, дольче вирджин, эти американцы ни хрена не смыслят в еде! Они не могут почувствовать разницу между лингвини и капеллини, или путают фетуччини с ротини!!!". Я благоразумно помалкиваю...
За тридцать-тридцать пять минут почти ежедневного общения на остановке и в автобусе по дороге на работу Линда на правах старшей по возрасту учит меня жить. Надо сказать, что делает она это совершенно безвозмездно, и её откровения порой забавны и мудры одновременно. За всё те же тридцать минут она успевает объяснить мне, что такое настоящая пицца, как нужно воспитывать детей, чтобы они, сохрани нас дольче Джизас, не стали такими, как эти невозможные черные девицы, телеса которых распирают тесные джинсы как паста для кальцоне*, как удержать мужа от кобеляжа посредством хорошей еды и что сказал ныне покойный Холи Фазер Джон Пол Зе Секонд в своем последнем обращении к народу...
Когда я в разговоре неосторожно выдала инфу, что лицезрела этого Святого Фазера живьём (то есть, Папу Римского собственной персоной) на расстоянии вытянутой руки, будучи на огромной мессе по случаю его первого и единственного приезда на африканский континент (я жила тогда в ЮАР), Линда, как и полагается истинной католичке, временно потеряла от восторга дар речи и зауважала меня со страшной силой!
Однажды она спросила меня: "Кара*, ты устаешь вечером, придя домой после работы? Ты выглядишь иногда усталой даже утрами. Послушай моего совета, не утруждай себя изысками в приготовлении ужинов. Я дам тебе универсальный рецепт - это будет тебя спасать, по крайней мере, неделю, а когда ты узнаешь с сотню соусов к этому блюду, ты можешь позабыть обо всём остальном!
Итак, универсальный рецепт Йоланды ее словами:
"Сделай тесто из варёной картошки, яиц, муки, перца и соли. Я всегда делаю на глазок, но примерно так: если одно яйцо, то муки будет нужно со стакан, а вареной картошки - ну, штук пять-семь, в зависимости от размера, скажем, с пару паундов (примерно восемьсот граммов).
Не делай тесто крутым, быстрее сварится! Скатай колбаску и порежь её кружочками, как будто ты собираешься делать равиоли. ВСЁ! Можешь кидать их в подсоленную кипящую воду. Через три-четыре минуты всплывут - и готово!
Ну, а дальше: полей это маслом, разогретым с чесноком - это итальянская классика, а вообще, можешь подавать с чем угодно: сметана, кетчуп, грибной густой соус, мясная подливка, тот же фарш, обжаренный в томатном соусе, майонез, рыбные мелкие кусочки в растопленном масле, сырный
соус, просто тёртый сыр - скажем, пармежане романо или азиа
Однажды во время занятий в кабинет Дритмовны заглянула ее старшая дочь. Олька иногда видела ее и раньше, но как-то стеснялась подойти и заговорить. Машуля была симпатичной светловолосой девушкой, заканчивала среднюю школу в райцентре и, по словам Дритмовны, собиралась после школы в институт каких-то языков, потому что они ей очень давались. Тут Олька маленько недопонимала, что за языки и куда им сдаваться, а спросить Дритмовну было неудобно - Олька и так считала, что часто ей надоедает со своими вопросами и заморочками.
А заморочек у Ольки хватало. Недавно детдомовцы, как раз после уборки капусты, носились с воплями по территории, играя в догонялки и отдыхая таким образом после выполнения домашних заданий. Вдруг у Ольки в животе скрутило так, что она чуть не упала. Она присела, обхватив себя руками, на ступеньки, и чуть не заревела. Но боль быстро прошла, и вроде бы всё стало как обычно, но вечером, когда Олька пошла перед отбоем в туалет, она вдруг увидела следы крови на своих новых голубых, недавно полученных у завхоза трикотажных трусах, и ужасно испугалась. Ей подумалось, что она как-то незаметно напоролась где-то на ржавый гвоздь, но она не нашла никаких дырок на трусах. Тогда ей сразу стало и вовсе страшно, потому что она знала, что на свете есть очень много неизлечимых и неизвестных науке болезней, от которых запросто можно умереть, а этого Ольке пока вовсе не хотелось.
Наутро Олька снова чувствовала себя плохо, попросилась с уроков в изолятор и показала свою жуткую болезнь медсестре. Медсестра засмеялась и объяснила Ольке, что она, похоже, становится взрослой девушкой, и эти дела будут у нее повторяться каждый месяц, и что бояться этого не надо, но всё это совершенно меняет жизнь! Олька получила в руки большой пакет с совершенно новым для нее предметом - гигиеническими прокладками. Надёжно спрятать их от любопытных глаз было возможно только одним способом: разложив все прокладки аккуратненько на металлической кроватной сетке под матрасом по одной, чтобы со стороны было незаметно... что Олька немедленно и сделала.
После этого разговора Олька стала подолгу смотреть на себя в зеркало, ища признаки взросления, но так их и не находила - те же чуть кривые передние зубы, те же веснушки на курносом носу, те же выцветшие за лето вихры на голове - не пойми чего вообще, а не девушка никакая.
Вот как раз в этот период задумчивости над своей новой жизнью Олька и увидела снова Машулю, забежавшую к Дритмовне по каким-то своим делам. Машуля была, скорее всего, тоже уже взрослой девушкой, раз заканчивала школу, а Ольку распирало поделиться своим пониманием жизни. Она подошла к Машуле и сказала:
- Здравствуй, Машуля! Я тебя знаю, а ты меня нет. Я - Олька, и Дритмовна не может меня усыновить, потому что вас у нее и так трое. Да и маленьких обычно усыновляют, а я уже почти взрослая. У меня уже даже месячные пришли.
Машуля несколько смутилась, но дружески улыбнулась Ольке:
- Привет, Оля! Я тебя тоже знаю.
Олька встрепенулась:
- А откуда ты меня знаешь? Ты меня видела? Я тебе нравлюсь? Ты мне о-очень нравишься! Дритмовна сказала, что я не дебилка, а у меня отставание в развитии только, а это поправимо! Она еще сказала, что надо книжек много читать - это помогает развиваться. Я ужасно сказки читать люблю, только у нас в дурдоме какая уж библиотека, - и она пренебрежительно махнула рукой, - Мне б поинтереснее чего, покрасивше, про любовь даже может чего... в сказках!
Машуля снова улыбнулась:
- А ты "1001 ночь" читала? Совершенно волшебные восточные сказки. У нас дома эта книга есть. Если мама разрешит - я могу к вам сюда придти как-нибудь вечерком и вам всем их почитать, хочешь?!
Олька аж захлебнулась воздухом от восторга. Еще бы она не хотела! Они вместе вызвали из учительской Дритмовну и Олька деликатно отошла в сторонку, старательно делая вид, что не слушает, пока Машуля разговаривает с матерью о каких-то своих делах. Наконец, Машуля сообщила изнывающей от нетерпения Ольке, что Дарья Дмитриевна разрешила ей придти вечером к девочкам в интернат и почитать им перед сном с полчасика.
Олька не помнила, как она дождалась вечера. Машуля пришла к ним через часок после ужина, младшие и средние дурдомовцы собрались в игровой комнате и расселись кто на ковре, кто на стульях, кто где. Вечерняя беременная воспитательница вязала что-то, сидя в кресле, а Машуля, устроившись возле торшера, начала вслух читать ребятне восточные сказки.
То ли Дритмовна посчитала, что это хорошо влияет на развитие, то ли воспитателям была разгрузка, то ли самой Машуле нравилось проводить часть своих вечеров в такой обстановке, а может и всё вместе, но факт остается фактом - эти чтения стали проводиться два-три раза в неделю. Олька наслаждалась этим временем. Она влюбилась в Машулю со всей страстью и всячески старалась подчеркнуть перед дурдомовцами свою к ней духовную близость.
Однажды после чтения она провожала Машулю до выхода с территории и спросила:
- Маш... а ты ела рррахат-лукум и щщербет, про которые в 1001 ночи?
- Ела. Мы как-то давно с бабусей на Невском проспекте в Питере покупали рахат-лукум, был там магазинчик "Восточные сладости".
- А он вкусный? - сглотнула в волнении Олька.
- Вкусный, но, наверное, на любителя. Он разный, вообще-то... есть лимонный, есть ореховый, есть розовый, есть мятный зеленый - пахнет всё очень вкусно, а есть неудобно. Он такой - как резиновый во рту, тягучий, и весь сахарной пудрой обсыпан, его до-олго есть можно.
- Щисливая ты, Машуля,- грустно сказала Олька, держа Машулю под руку, - И в жизни уже много чего видела, и книжек много читала, и даже рахат-лукум ела! И еще ты красивая, волосы у тебя вон какие, - она смущенно замолчала и потом всё же сказала - Знаешь что, Маш... Я тебя очень сильно люблю и буду ждать до конца своей жизни! - Олька почти всхлипнула от избытка чувств.
- Осспидя, Олька... Где ты только набралась таких фраз? Я же тут, с тобой. Мы еще много чего с тобой почитаем. А волосы - хочешь, я тебя так же подстригу? Вот завтра зайду за тобой после уроков и приглашу тебя в гости, хочешь?
- А отпустят воспитахи? - взволновалась Олька.
- Ну, а чего? Попрошу - наверное, отпустят под мою и мамину ответственность, конечно, - сказала Машуля, засмеялась, чмокнула Ольку куда-то в ухо и, развернув лицом к дурдому, подтолкнула:
- Всё, всё! Спать тебе пора - проспишь завтра! И мне рано вставать! До завтра, подруга!
На следующий день Машуля, как и обещала, пришла и пригласила Ольку в гости. Олька весь день вела себя очень прилично, потому что страшно боялась, что ей не разрешат выходить с территории дурдома, но Машуля, видимо, уже получила разрешение накануне, потому что буквально сразу, войдя, помахала Ольке, стоящей в коридоре:
- Эй, ты чего там притихла?! Одевайся, пошли к нам!
- А домашнее задание... оно-то как же ж ... когда ж я... - засуетилась Олька, не зная, куда бежать от нахлынувшего счастья.
- У нас и сделаешь - возьми с собой всё, что нужно, в портфель положи - и пошли! Я тебя внизу подожду! Увольнительная твоя - до вечера, за час до отбоя я тебя назад должна вернуть!
Олька ломанулась за портфелем, не чуя ног. Через пару минут она, запыхавшись и на ходу просовывая руки в рукава дурдомовского пальтишка, уже кричала кому-то наверху, сбегая по ступенькам:
- Ни фига! Сами справитесь, без Ольки! Я в гости иду!! У меня увольнительная до вечера!!!
Дритмовна с детьми жила в небольшом частном домике в двух кварталах от дурдома, то есть - недалеко. Поселковые улицы Ольку не особо удивляли - она их не раз уже видела, будучи на дурдомовских "выходах в люди", а вот в гостях ни у кого она еще ни разу в жизни не бывала!
Машуля, просунув руку за дощечку, открыла щеколду на воротцах, жестом, полупоклонившись шутливо, предложила Ольке пройти во двор, а потом открыла ключом и дверь в дом.
Олька вздохнула и осторожно вошла, оглядываясь по сторонам. Большая комната, печка в углу, пахнет чем-то вкусненьким... дверь в другую комнату, еще какая-то дверь...
- Ну, проходи, снимай пальто, сапоги. Вот тебе мои шлёпанцы. Сейчас мы с тобой чуток перекусим, потом нужно домашнее задание сделать. А уж потом мы с тобой можем чем угодно заняться. Делу - время, потехе - час, слышала такую поговорку? - и Машуля помогла Ольке снять и повесить пальтецо и переобуться.
Олька спросила:
- А за этой дверью кто живет?
Машуля распахнула дверь:
- Это наша комната - моя и сестры с братом. Видишь, вот тут они спят, вот тут - я, а это - мой письменный стол. Я с первой смены учусь в райцентре, а сестра- со второй, тут, в поселковой школе, а брат - в детском садике. Мама вечером с работы идет - его забирает. А это - мамина комната, отдельная, чтоб никто никому не мешал. Вот они все вечером будут дома - все вместе и ужинать будем.
Олька снова потрясенно вздохнула, потрогав всё, что находилось на письменном столе:
- Свой письменный стол! Это прямо мечта детская у меня будет, Машуля. И еще, рахат-лукум - моя светлая восточная волшебная мечта.
Машуля разогрела удивительно вкусный гороховый суп и котлеты, и Олька впервые в жизни села за домашний, покрытый скатертью стол, накрытый только для двоих. Степенно пообедали, а потом Машуля делала свои уроки, а Олька - свои, то и дело отрываясь и любуясь окружающей обстановкой.
Когда уроки были сделаны, Машуля сказала:
- Так, а сейчас, снимай свое платье, надевай мой халат и садись на табуретку - я тебя стричь буду!
Олька внезапно застеснялась. Казённое платье было еще туда-сюда, но ей вдруг стало стыдно за линялую майку, за застиранные в бытовке трусы непонятного уже цвета и старые чулки, которые держались на ногах посредством круглых резинок, выдернутых из старых трусов.
Машуля всё поняла. Она молча прошла в большую комнату, открыла шифоньер и стала что-то там искать. Олька смотрела в пол, не двигаясь.
Машуля вернулась с ворохом одежды в руках и сказала:
- Так... Олька, ты сказала, что ты меня любишь?
Олька молча кивнула, всё так же глядя в пол.
- Тогда знаешь что, прекращай свои комплексы. Мы - подруги, а подругам нечего друг друга стесняться! Смотри, что я тебе принесла, - и Машуля бросила принесенное на кровать, - Я сейчас выйду, ты надень пока халат, подстрижемся, а потом будем барахло мерять, идёт?!, - и она снова вышла.
Олька стремглав бросилась к двери, закрыла ее, в секунду скинула детдомовскую одежонку и надела домашний халатик, бывший для нее слегка великоватым. "Не выпаду!" - подумала Олька, и распахнула дверь.
Машуля улыбнулась и усадила Ольку на табуретку спиной к зеркалу, сказав:
- Не подглядывай! Работу будешь принимать по конечному результату!
Олька ни фига не поняла про результат, но покорно уселась и замерла под машулиными руками, которые то расчесывали ее вихры круглой щеткой, то распутывали кудри, то приглаживали. Ольке никогда в жизни не было так замечательно, и она прикрыла глаза.
Машуля чикала ножницами, то и дело поворачивала туда-сюда олькину голову, подвивала кончики волос электрической плойкой. Потом, удовлетворенно причмокнув, сказала:
- Олик, глаза не открывай, - и она осторожно повела Ольку снова в маленькую комнату.
Там она разрешила Ольке открыть глаза, но не давала повернуться так, чтобы можно было увидеть отражение в окне или небольшом зеркальце на стенке над письменным столом:
- Вот, давай померяй вот эту кофточку и вот эту юбку. Я из этого выросла, а сестра не доросла еще. Пока дорастет - из моды всё выйдет, так что - как раз для тебя! И вот эту блузку померяй, и вот это, - она протянула Ольке что-то неимоверно красивое, коротенько-розовое и с белыми кружавчиками, - Это комбинация, вместо майки надевать под блузку. Не на каждый день, наверное, но пусть у тебя будет!
Уже не думая о линялой майке, Олька скинула халатик и эту самую майку, и с благоговением влезла с помощью Машули в шелковую комбинацию.
- Погоди, не надевай блузку. Надень юбку сначала - посмотрим, где что убавить-прибавить, - сказала Машуля, протянув Ольке юбку в красно-черную клеточку, - Это называется юбка-шотландка.
Олька послушно надела юбку, застегнула два крючочка на талии и обе они - Олька и Машуля - удивились, наколько хорошо юбка сидела, как будто была сшита специально на Ольку.
- Ну, иди уж, глянь на себя - смилостивилась Машуля, и пропустила Ольку перед собой к зеркалу-трельяжу в большой комнате. Олька подошла к зеркалу и не увидела в нем себя. Из зеркала на нее смотрела светловолосая девочка-подросток с огромными карими глазами и короткими пышными волосами, красиво уложенными, и с аккуратной чёлкой, волной переливающейся при любом движении головы. Девочка была довольно симпатичной, со вздернутым носиком с веснушками, которые ей очень шли. Через белые кружева комбинашки чуть просвечивали припухшие небольшие грудки, а талия была тоненькой и стройной.
- Ну, чистая Лолитка - восхищенно сказала Машуля, - На, надень кофточку, - и она протянула Ольке темно-красную кофту тонкой шерсти на маленьких перламутровых пуговках.
Олька машинально натянула кофту, и снова поразилась девушке в зеркале - кофта подчеркнула своим цветом чистоту зарумянившихся щёк, и даже крупный олькин рот стал смотреться совершенно по-другому - почти журнально-модельно.
- Маша... Машуля... я боюсь! - Олька чуть не плакала, - Я боюсь!
- Чего ты боишься, Олик? Ты стала почти взрослой, это нормально и хорошо! - засмеялась Машуля, с удовольствием глядя на Ольку.
- Машуля... Я же дурдомовская! Дебилка!- зарыдала Олька вдруг, уткнувшись в машулино плечо и горько всхлипывая, - Меня никто не любит, я никому не нужна! У меня и родителей-то никогда не было, и рахат-лукум я никогда не ела!
Машуля усадила Ольку на диван и сказала строго:
- Знаешь что, подруга, ты мне это дело брось! Никакая ты не дебилка, и ты это знаешь! Ты очень неглупая и симпатичная, и у тебя всё хорошо будет в жизни! И кончай, на фиг, реветь, а то скажут, что я тебя мучила и до слёз доводила, попадет нам обеим за твои красные глаза, и не будут тебя отпускать больше никуда!
Перспектива не ходить более к Машуле в гости Ольку ну никак не устраивала, поэтому она постаралась быстренько успокоиться, вытерла слезы и сопли линялой майкой и сунула ее в портфель. Машуля показала ей, где умыться, и Олька пчти вернулась в хорошее расположение духа.
Они еще немножко послушали музыку, а потом Олька перетрогала корешки всех книг в книжном шкафу и на полках над письменным столом. Пришла из школы Машулина сестра, а потом - и Дритмовна с Машулиным братом. Все вместе они поужинали, причём Олька напросилась помочь мыть посуду и погордилась, когда Дритмовна сказала, что она это делает, пожалуй, даже лучше Машули.
Ну, а потом настало время, когда Дритмовна сказала:
- Ну что, девчонки, одевайтесь-ка все трое, чтоб тебе, Марья, не одной возвращаться, и шагом марш в интернат. Проводите Олю - и сразу домой!
А потом была замечательная жизнь. Почти каждое воскресенье Ольке разрешалось самой выходить за территорию и и приходить в гости к Дритмовне. Точнее, конечно, к Машуле, которую Олька фактически боготворила и постоянно высматривала в окно, когда та обещала заглянуть на несколько минут после своих занятий в школе. Обычно это бывало после дурдомовского обеденного времени, и Ольку особо никто не контролировал, поэтому она сразу мчалась, кое-как накинув пальтецо, к забору на территории и, увидев через дырку в заборной доске выходящую из автобуса Машулю, передвигалась от дырки к дырке до самых ворот, куда Машуля и подходила. А если на улицу выходить не разрешали, то Олька торчала у окна, сидя на подоконнике и высматривая знакомую фигурку.
Машуля по-прежнему приходила иногда почитать книжки ребятам в дурдоме или поиграть с малышами, и воспитательницы советовали ей серьезно подумать, не лучше ли ей поступать не на иняз, а на дефектологический в пединститут, раз ей так нравится возиться с неполноценными детьми.
Как бы там ни было, как-то быстро наступила зима, а потом и весна. Олька старалась учиться как можно лучше, чтобы предстать летом пред ясны очи комиссии, которая решала судьбу дефективных детей. Ее не оставляла мечта об обычной школе, пусть и классом-двумя ниже.
Машуля, в свою очередь, готовилась к выпускным экзаменам и однажды сказала Ольке, что вот - надо уже ехать в Москву, чтобы подавать документы в институт и сдавать там вступительные экзамены. Олька растерялась:
- А как же я? А если меня переведут? А если ты поступишь - ты же всегда будешь жить далеко!
- Олька-Олька... Ну а как же быть? Это ведь жизнь. Так будет всегда - кто-то будет уезжать, кто-то ждать, а потом все снова будут встречаться. Я обязательно буду сюда приезжать - ведь тут остаетесь все вы.
Машуля уехала. Через несколько недель Олька получила от нее красивую открытку с видом Москвы и парой строк. Олька нарисовала красным фломастером сердечко прямо на имени Машули и перед тем, как лечь спать, ежевечерне целовала открытку в это сердечко и клала ее под подушку.
Летом комиссии почему-то не состоялось и Ольку никто никуда не перевел. Дритмовна уехала в отпуск, отправив младших детей к бабушке, и Ольке совершенно некуда было деваться. Она снова то слонялась по территории, то зло дралась с оставшимися дурдомовцами, дразнившими ее "брошенкой", а иногда втихаря накручивала намоченные волосы на подаренные Машулей мягкие пластмассовые бигуди, заматывала голову платком, как будто простыла, чтобы ночная нянька бигуди не видела, и потом подолгу стояла в пустом ночном туалете, расчесывая получившиеся кудри и вспоминая Машулю.
Дритмовна вернулась из отпуска, и Олька, увидев ее входящей в здание школы, где совсем скоро уже должны были начаться занятия, помчалась как сумасшедшая, в учительскую.
В учительской был накрыт стол и даже стояло две бутылки с темным вином. Несколько воспитах и директор школы поздравляли Дритмовну с чем-то, смеялись, желали успехов. Олька не посмела войти в учительскую, но стояла у приоткрытой двери и прислушивалась. Она поняла, что Дритмовна, кажется, снова уезжает, но куда и зачем - не могла расслышать. Она села на подоконник, решив во что бы то ни стало дождаться Дритмовну, чтобы поздороваться и поговорить.
Наконец, дверь распахнулась, взрослые стали выходить из учительской, и Дритмовна увидела Ольку:
- Оленька! Как ты выросла за лето! Как твои дела?
Олька почувствовала легкий запах вина и отчего-то разозлилась:
- Никак мои дела! Ничего я не выросла! Уехали все, ну и уезжайте, и никого мне вас не надо! На фиг вы все мне сдались! - она соскочила с подоконника и побежала, разревевшись на ходу.
Дритмовна догнала Ольку возле выхода.
- Оля! Ну-ка, остановись немедленно и прекрати слезы! Мне тоже нужно с тобой поговорить.
Они вошли в здание интерната, прошли в кабинет директора и сели в кресла. Дритмовна объяснила Ольке, что ее пригласили работать директором такой же школы-интерната в другом поселке тут же в области, и отказаться никак было нельзя, потому что и условия работы там получше, и зарплата побольше - а значит, жить будет проще. Понятно, что младшие дети поедут с ней, а Машуля останется в областном центре, потому что в институт в Москве она не поступила, но успела сдать экзамены в пединститут в Свердловске и ее зачислили.
Что же касается Ольки, то Дритмовна сделает всё необходимое, чтобы Ольку перевели в ту школу, где Дритмовна будет директором, поэтому всё должно быть хорошо, нужно только набраться терпения и подождать. Они обустроятся, Машуля будет приезжать в гости, и всё будет хорошо. И вопрос о переводе в нормальную школу тоже с повестки дня не снимается.
Олька успокоилась. Она была готова ждать вечно, но ей надо было точно знать, что всё будет хорошо.
Наступил новый учебный год. Потом снова убирали картошку и капусту. Потом выпал первый снег. Олька получила еще одну открытку от Машули - на сей раз с красивыми цветами и поздравлением с днем рождения. Машуля написала, что она бросила пединститут - такие были семейные обстоятельства, и сейчас работает на заводе. Большой отпуск ей дадут только летом, но она обязательно навестит Ольку в эти зимние каникулы, потому что возьмет отгулы и приедет повидаться со своими школьными друзьями, как они договорились еще на выпускном вечере в июне.
Олька погоревала о машулиных делах и стала ждать зимних каникул.
Потом пришла еще открытка - с красивой елкой и золотистыми блестками - такой, наверное, не было ни у кого во всём поселке, а не только в дурдоме. Олька прикнопила ее возле тумбочки в спальне и любовалась даже в темноте, когда ночная нянька уже щелкала выключателем, потому что блёстки на открытке посверкивали даже в лунном свете. Через несколько дней должны были начаться долгожданные зимние каникулы.
Машуля приехала субботним утром через пять дней после наступления нового года. Школьная подруга встретила ее на автостанции. Они поехали к подруге домой, пощебетали там немножко о своих делах, и Машуля, взяв приготовленный еще дома сверток, отправилась в дурдом, в гости к Ольке.
Она вошла в здание интерната, отметив, что Олька не ждет ее, как было обычно, сидя на подоконнике или подбегая прямо к входным дверям, увидев Машулю из окна. В интернате всё было как всегда - из кухни пахло супом, у младших детдомовцев начался тихий час, старших в каникулы в интернате было, в общем-то, немного, и в зоне видимости никого не наблюдалось. Поэтому Машуля прошла к кабинету директора и, услышав голос за дверью, постучала и приоткрыла дверь:
- Здравствуйте! Могу я повидаться с Олей Сергиенко?
- Машуля! Заходи-заходи... Как твои дела, как мама устроилась на новом месте? - помахал ей рукой директор школы, державший возле уха трубку телефона. Машуля вошла, директор жестом пригласил ее присесть в кресло напротив и, сказав в телефон, что у него гости, положил трубку.
- Ну, рассказывай, рассказывай, столичная штучка, как успехи? Как она там - жизнь большого города? Сидим тут в деревне, киснем, ничё не знаем, - директор был молодым, в общем-то, мужиком, и всегда симпатизировал Машуле. Вот и сейчас, разговаривая, он улыбался, подшучивал, и Машуля почувствовала, как будто она никуда и не уезжала.
- А то, бросай, давай, свой завод, возвращайся - будешь у нас работать, кадров не хватает, сама знаешь. Комнатку прямо в интернате тебе оборудуем, никаких плат за электричество, телефон даже могу поставить, на питании будешь, а? - директор подмигнул, зная машулину нелюбовь к столовским обедам.
Они мило поболтали несколько минут, и Машуля, вставая с кресла, снова спросила, можно ли ей повидать Ольку, и не заболела ли она - не видать что-то...
- Видишь ли, какое дело, Машуля... - директор начал перекладывать бумаги на столе, - Ольки ведь тут больше нет.
- То есть, как нет? - не поняла Машуля, - Перевели ее в нормальную школу? А куда? Где она сейчас?
- Да нет, не перевели никуда... вернее, перевели, м-да. В общем, похоронили мы, Машуля, Ольку позавчера. Прямо тут, на поселковом кладбище. Могу показать, где конкретно, если есть желание навестить.
Машуля снова опустилась в кресло. В голове была странная пустота, а перед глазами стояла Олька в красной кофте с перламутровыми пуговками.
- Что случилось, Николай Семёныч? Она болела?
- Да нет, здоровенькая была. Она как твою открытку с ёлкой получила, так начала втихушку убегать на автостанцию - автобус городской встречать, тебя ждала очень. Пообещал даже наказать за такие дела, если еще раз узнаю. А тридцать первого числа она опять туда убежала. Когда возвращалась - машина ее сбила, сразу насмерть, прямо на тротуаре. Водитель уже наотмечался, видимо, не удержался на скользкой дороге, въехал на тротуар - и вот...
Директор подвез Машулю на своём "жигуленке" до кладбища на краю поселка и показал, где можно найти Ольку.
- Иди, я подожду, - сказал он, - Нынче рано темнеет, не успеешь оглянуться. Отвезу потом, куда скажешь.
Машуля дошла по пустынной дорожке до заснеженного холмика с воткнутой в него металлической палкой и простой табличкой, намертво припаянной к палке. Табличка указывала Олькины имя, фамилию и две даты.
Машуля развернула сверток, привезенный для Ольки, и положила на холмик большую красную коробку, повязанную кокетливым блестящим бантиком. На крышке коробки рельефно вились восточной вязью золотые буквы - "Рахат-лукум розовый, в сахарной пудре".
- Олька, это тебе! - Машуля, с моментально замерзшими от соленой влаги щеками, медленно повернулась и пошла к кладбищенскому выходу. Через несколько шагов она оглянулась помахать Ольке рукой, как обычно было при их прощаниях. Красной коробки на снежном холмике не было. Машуля улыбнулась сквозь слёзы - Олька всегда была нетерпеливой.
Ах, эта свадьба...
В некую субботу, почти сразу после того, как отгремели салюты в честь Дня независимости, я имела честь присутствовать на семейном спектакле, гордо именуемом свадьбой Эвички.
Я еще не упоминала, что Эва – Эвичка – сестра моего нынешнего мужа. Моя новая семья – родом из Словакии, из Братиславских предместий, волею судьбы оказалась в Штатах в конце шестидесятых – печальные последствия «Пражской весны» шестьдесят восьмого.
Когда по вымощенным камнями старинным улочкам Братиславы (а не только Праги, как думали тогда многие из нас) загрохотали наши русские танки, показывая наяву, что такое «интернациональная братская помошь», давя мирных жителей и сокрушая памятники прошлых веков, множество словаков снялось с насиженных мест, не желая иметь более ничего общего ни со своей продаваемо-покупаемой родиной, ни, тем более, с русскими «братьями»-оккупантами…
Эмиграция - около трети населения страны выехало кто куда и расселилось по миру… не страшно ли думать?
Свекровь и небольшая тогда еще семья Эвички - она сама, муж и малолетка-сынок Андрей - подались в благословенную Америку по разнарядке: католическая церковь подмогнула беженцам, а мой нынешний муж с его тогдашней семьёй – женой и двумя малыми детками - подался в Южную Африку через какие-то каналы в Австрии, куда сначала и хлынула огромная эмигрантская волна из бывшей Чехословакии.
Эве вот-вот стукнет 55, она на год моложе моего мужа. Её покойный муж Душан – Джулиус, как его называли на американский манер – скончался ровно через неделю после нашего прибытия в Штаты.
Несмотря на то, что тридцать лет в Америке - срок очень большой для упрочения своего положения, Эвичка, получив сто тысяч долларов страховки после смерти мужа, очень быстро оказалась на полнейшей мели как в финансовом, так и во всех остальных отношениях.
Странно, но она практически нигде не работала много лет, всё хозяйство держалось на плечах свекрови и Душана. Считалось, что Эвичка воспитывает детей - их, кстати, трое - три сына.
Ну, как бы там ни было, очень скоро после кончины Душана обнаружилось, что грузом висят долги за дом, возникло невесть откуда множество необходимых выплат, сбережений в банках нет вообще, как нет и кредитоспособности – наипервейшего в Америке дела. А откуда бы ей взяться, если не работаешь?!
Маркетинговая фирма, где Эва якобы была занята, прибыли не приносила, хотя Эвичка с пеной у рта доказывала всем, насколько хороша именно ИХ система маркетинга, и как быстро люди делают там большие деньги.
Время показало всё в раскладе: мнимых бешеных денег с маркетинга не хватало не только на выплаты банку за недвижимость, разного рода страховки и тому подобное, но и просто на жратву.
Младшему сыну пришлось бросить по этой причине университет, а Эве в 54 года идти работать снова - как в первые годы эмиграции.
Как я понимаю, появление в её жизни Херберта было вызывано не просто взаимной симпатией, или уж тем более, любовью с первого взгляда.
При всей непрактичности своей и в бизнесе и в быту в целом, Эва - достаточно хваткая бабёнка, если речь идёт о халяве, о возможности поиметь что-то «за так», о пускании пыли в глаза (ох, уж эта пресловутая американская привычка – широко улыбаться, и, хлопая собеседника по плечу, говорить, что «эврисинг из ГРЭЙТ!» – то есть, всё не просто хорошо, а великолепно!) – тут ей равных мало. Тонуть будет, в говне захлёбываться, но ни за что не признается даже самой себе, что тонет... всё - «грэйт».
Так вот, Херберт – шестидесятитрехлетний вдовец, кривой на один глаз, с явным расстройством здоровья (может вдруг просто заснуть на середине произносимой фразы на пару минут,а потом внезапно проснуться), вдруг «пал ей на сердце».
Может быть, как раз потому, что он, как тут говорится, финансово стабилен, имеет какой-нито доходец, а также является владельцем небольшого, но хорошенького домика часах в трех езды от нашего мегаполиса.
Очень быстро вдовица наша подвела всё к венцу, и то ли от счастья, то ли от осознания неожиданности всего происшедшего, бедняга Херб расплакался прямо перед алтарём, чем немало всполошил и католика-приста, и всех присутствующих.
Если же говорить о свадьбе в целом, то было почти как у классиков: молодая была немолода…
Не знаю, кому пришла в голову бредовая идея нарядить перезрелую новобрачную в длинное белое платье без рукавов, которое шло ей как корове седло (сердитая свекровь то и дело называла ее по-словацки «та крAва»).
В Эвичкины тусклые наперманеченные волосики, покрашенные по торжественному случаю в цвет «клубничная блонди», а попросту говоря, в грязную желто-рыжеватую смесь, резко подчеркивающую сероватый тон кожи, была воткнута палевая роза где-то в районе уха, и, хотя невеста действительно сбросила перед волнующим событием около десятка лишних килограммов, живот её всё равно браво выпячивался вперёд, а может, виной тому было просто слишком узкое платье явно с чужого плеча, то ли взятое напрокат,то ли купленное за немного баксов в магазине Армии Спасения - ну, а что, всего на раз же надеть.
Старший сын невесты – всехный и особенно бабушкин любимчик Андрей, прибывший со своей тощей супругой-вегетарианкой из Чикаго по случаю венчания мамочки - старался делать лицо, соответствующее случаю, то есть, приветливо-ясное, не затуманенное печалями.
Ему пришлось читать с небольшой трибунки библейскую притчу, это была «Песнь песней Соломона»: «О, возлюбленная моя, груди твои подобны виноградным кистям…»...
Да уж... Соломон удавил бы всех своих рабов собственноручно, если б они принесли ему хотя бы одну подобную «гроздь».
Чуть больше года назад точно также Андрею довелось читать с той же церковной трибунки другие слова из Евангелия, со слезами на глазах и рыданиями в голосе – на похоронах отца.
Два других невестинских сынка, мои новоявленные племяннички Майкл и Джонни – Майо и Янко в домашней интерпретации – то и дело суетились с фотоаппаратами, периодически запечатляя исторические моменты клятвы новобрачных и их первый поцелуй как семейной пары. Майкл, который был просто сражен смертью отца и больше всех тосковал и плакал по нему (они были действительно очень близки, особенно в последние годы, когда Душан практически уже не выходил из дома), старался тоже «делать лицо», как, впрочем, и Джонни, но удавалось это им явно не очень, как-то уж очень быстренько мама поставила их в эту ситуацию.
Мой муж, по его интересной привычке очень быстро со всеми перессориваться, независимо от того, семья ли это, коллеги ли по работе или просто соседи по дому, подчеркнуто делал вид, что он тут не более, чем гость.
Свекровь, в светлом платье с цветком на груди и с густо подкрашенными бровями, поджимая и без того узкие губы, подвела молодых собственноручно к алтарю и скорбно села в первом ряду. Если бы не светлое платье, можно было бы подумать, что в семье снова чьи-то похороны.
Она была очень против свадьбы и Херберта в целом, обвиняя Эвку во всех смертных грехах, упрекая её в невдовьем поведении и тоже перессорилась со всеми, подсчитывая вложенные в семейку годы и денежки.
После церемонии в церкви (в Америке, кстати, церковный брак приравнен к регистрации в муниципалитете – не нужно, как в России, регистрироваться в ЗАГСе после церковного обряда) свадебный контингент, а это было человек десять со стороны жениха – в основном старые друзья и несколько родственников, и человек восемь со стороны невесты (конечно же, двое – из Маркет Америка – нужно же было пыль в глаза пустить) как бы должен был поехать к Эвиному дому, где должна была состояться так называемая «рисепшн» – слабое подобие торжественного стола на русских свадьбах.
На лужайке перед домом натянули белый (а как же иначе – символ невестиной непорочности... ха!) тент, под которым и разместилось всё торжество – стол с малюсенькими закусочками, парой флаконов винца и немножко бабкиной стряпни - для придания домашности.
Народу было объявлено: кто хочет (?!) – может поехать, кто не хочет – новобрачные не обидятся.
Мой гордый и обидчивый хазбенд такого «приглашения» не смог пережить, и мы на эту отмечаловку не поехали. Так что, свадьба была та ещё
Живее всех живых (Афган)
Солнце, кажется, и не собиралось двигатьcя с места… Санька не помнил, вернее, просто не мог сосредоточиться, чтобы вспомнить, сколько времени он уже лежит за этим валуном. Пить уже не хотелось. Он лежал на животе, вжавшись в чужую сухую и ничуть не прохладную землю, почти уткнувшись в нее носом. Он слышал стрекотавший где-то вдалеке вертолет, наверняка знал, что ребята будут пытаться его спасти, но в то же время прекрасно понимал, что нельзя рисковать еще чьими-то жизнями и техникой только потому, что он вовремя не сумел выскочить из-за укрытия и вихрем проскочить пристреляную духами местность.
Когда душманы начали атаку, Санька упал за валун , быстро вставил в автомат новый магазин, перевернулся на живот, и, прицеливаясь в мелькавшие на склоне горы фигуры, начал стрелять, но вот встать из-за камня ему уже не удалось. Когда это было? Одна ночь после атаки уже прошла.
Санькино тело затекло, он слегка пошевелился, но даже не сумел вытянуть руку вдоль тела для смены положения – сухую землю рядом немедленно взорвали фонтанчики пуль. «Гадский род» – подумалось Саньке – « Я ж загнусь на этой чертовой жаре».
Откуда-то сверху слышны были голоса и смех душманов, прекрасно видевших валун, закрывающий Санькино поджарое тело, но не видящих самого Саньку. Валун был велик ровно настолько, чтобы скрыть лежащего за ним человека, но пошевелиться, чтобы изменить позу, лежащему за ним было невозможно – по-видимому, не один, а два, если не три снайпера, постоянно сменяя друг друга, пасли этот валун, вернее, Саньку Ларина – cержанта второго года службы.
До Ларина донесся обалденный запах жареного на углях мяса и ему ужасно захотелось есть. Рот моментально наполнился тягучей слюной и желудок подкатил к самому горлу. «Эй, орёлик,“ - услышал он голос, обращавшийся к нему по-русски и, показалось, прозвучавший почти рядом – «Кинуть тебе кусок? Жри, собака! Хоть и все равно сдохнешь, но хоть порадуешься перед смертью!».
Санька чуть приподнял голову, но не увидел, а скорее, почувствовал упавший где-то далеко перед валуном кусок, даже из этого далека источавший аромат истекающей горячим соком баранины. Тут же снова с обеих сторон от него пробежали шустрые дорожки автоматных очередей. Голова его снова дернулась вниз автоматически, и он снова уперся лбом и носом в землю. «Неужели среди них есть русские?! Говорят-то без акцента…» – подумалось Саньке почти в полузабытьи. Прошедшую ночь он провел, естественно, без сна, потому что душманы, похоже, решили взять его просто измором, будучи уверенными, что ему никто уже не сумеет помочь. Так сытый котяра, развалясь лениво, забавляется с полупридушенным мышонком, давая тому время от времени видимость маневра и тут же накладывая на него тяжелую когтистую хищную лапу.
Сначала была злость на себя – за медлительность и несообразительность, потом, когда стали невыносимо ныть шея и спина, хотелось одного – повернуться с живота хотя бы на бок, изменить положение… потом начала мучить жажда и Санька проклинал все на свете, а особенно плотный обед из захваченных недавно на душманском складище американских банок, который он умял вчера с огромным аппетитом примерно за час до атаки духов, которой никто не ожидал.
Из-за этого ему попеременно хотелось сейчас то пить, то в туалет, но он старался терпеть. От боли и спазма в животе он то и дело проваливался в секундное забытье, тут же прерываемое очередным напоминанием о ситуации – в забытьи он начинал клониться в сторону – тут же снайпер давал знать о себе. Потом, когда солнце начало всходить, Санька не выдержал и напрудил под себя солидную лужу. После этого ему стало настолько хорошо и легко, что он повеселел и приободрился, хотя лежать было ничуть не удобнее, но чуть позже стало еще хуже – тело стало чесаться от высыхающей мочи, но шевелиться ему не давали.
Временами до Санькиного слуха доносилась музыка - он даже уловил знакомые душевные слова: «Welcome to the hotel “California”- such a lovely place… such a lovely face…”- и ему вдруг стало жалко себя до слез. Вспомнился клуб в пригородном поселке на берегу моря, куда они всей оравой ездили иногда на танцы. «Шизгара! Йа-а, бэби, шизгара…» – тряслись они в ритме, балдея в мерцающем зеркальными бликами от крутящегося под потолком шара прокуренном зальчике. Местные парни городских, естественно, недолюбливали, но открыто драк не затевали: все приехавшие были спортсменами – кто каратист, кто боксер, кто дзюдоист. Сами они тоже особо не нарывались, но девчонок местных уводили у локальных Ромео как не фиг делать – тем с городскими было, видимо, интереснее, а, возможно, и перспективнее. Блин, какие классные глаза были у девчонки, с которой он танцевал какой-то медляк в последний раз в том клубике! Санька, взглянув в них, вдруг заробел настолько, что забыл даже спросить, как ее зовут, а потом она куда-то пропала. А потом они с ребятами дружно сорвались из клуба и вернулись в город… А потом уже не было времени на танцы - его как-то скоропостижно призвали в армию – золотого медалиста, гордость школы, спортсмена-разрядника… Прощальные пьянки для родни, для друзей, нелепые поцелуи с кем-то с призывами ждать его, плачущая мать и серьезные глаза младшей сестренки - он пришел в себя от всего уже в Афганистане вместо ожидаемой по его логике спортроты, увидев пронзительно высокое чужое небо и горы, совсем не похожие на родной Кавказ, совершенно недружелюбные и какие-то пустые.
Санька вспомнил, как совсем недавно они проводили так называемую «зачистку». Их подразделение направили в маленькое афганское селение, недавно освобожденное от душманов – проверить, не вылез ли какой-нибудь дух-одиночка из какой-нибудь щели. Отведя рукой выцветшую тряпку, прикрывавшую вход в глинобитную хибару, которую домом и язык-то не повернется назвать, его друган Серега первым вошел внутрь и жестом пригласил Саньку следовать за ним. В углу темной комнатушки сидела девчонка лет пятнадцати , прижимая к себе еще двух сопляков – совсем мелких. Там же в углу стояла новенькая кассетная магнитола «Панасоник » - точно такая же, какую Санька прибрал к рукам при прошлой «зачистке», когда их бросили на очередную пещеру в горах, где духи раньше отдыхали. Кроме множества молельных ковриков на той пещеры было полно всякого добра – ребята в таких случаях обычно падали на что-нибудь приглянувшееся и орали наперебой: «Чур, моё!» Санька упал тогда на тот «Панасоник», Леха – классный парень с Урала – на какую-то кожаную барсетку, в которой оказалось аж три тысячи зеленых американских денег, Мишаня-одессит – с виду увалень, но пацан с очень быстрой реакцией – пал на какой-то суперный чемодан, и все они потом ржали над ним, потому что в чемодане оказалось лишь несколько аккуратненько свернутых ковриков для молитвы, которых валялось на полу немеряно – «комната отдыха» духов была довольно просторной.
Иногда, когда зачистки проводились в местных поселениях, кое-кто из ребят даже срывал с не смевших сопротивляться афганок то серебряные, ручной работы подвески с ушей, то пухлые дутые браслеты или многорядные ожерелья из монеток. Отцы-командиры смотрели на это мародерство сквозь пальцы, но Санька брезговал такими трофеями и никогда не смог бы сделать матери такой презент.
Серега, увидев магнитолку в хибаре, весело ухмыльнулся - мол, смотри, Санёк, и у меня такая же будет! – и, ухватив ее за ручку переноса, повернулся к выходу. Девчонка вдруг залопотала что-то, и тоже ухватилась за магнитолу. Санька подивился ее глазищам - они были точно такими, как у той, с которой он танцевал когда-то – огромные, темные, как две черных пропасти, в которые хочется броситься без раздумываний и навсегда. «Да ладно, Серый» – сказал он, - «Оставь, не упал ведь ты на это!» и повернулся к выходу. Серега выпустил магнитолу из рук, толкнув ее девчонке, и пошел было следом за Санькой из хибары, в которой и развернуться-то было проблемой. Саня уже щурился солнышку после хибаркиной темноты, как вдруг прогремела автоматная очередь… Он отскочил, оглянувшись, и увидел, как Серега медленно, как в кино, падает, с удивлением глядя в Санькино лицо…
Подскочившие парни ломанулись назад в хибару с автоматами – там стоял пацан лет семи-восьми с калашом в руках, в одной рубашке, даже без штанов и смотрел на них с такой ненавистью, что они, пораженные, даже не пристрелили его сразу на месте, а выволокли на свет - готовые придавить его голыми руками. Подоспевший лейтенант вырвал у сопляка из рук автомат и пинками загнал его обратно в хибару, спасая от озверевшего Саньки и других ребят. Серегу донесли до медчасти и переправили вертолетом в Кабул, потом в Ташкент, а потом и домой, в Баку. Санька даже успел получить от него небольшое письмо не так давно – нормально парень живет, только ноги пока добром не ходят, перешиб ему тот мелкий зассанец, видимо, что-то в позвоночнике.
Санька очнулся, когда стало темнеть. Слегка попрохладнело. Он не мог сначала понять, где он и что с ним, но когда он бессознательно хотел по привычке потянуться как после сна и чуть приподнял левую руку, снайпер моментально напомнил ему, что происходит. Санька закричал от ожегшей боли – рука была прострелена. Кровь хлестнула с такой силой, что он, уронив руку на землю, поразился - сколько, оказывается, в нем еще жизни.
О перевязке не могло быть и речи: шевелиться - означало умереть. Санька снова уткнулся носом в пыль, смешанную с кровью и его слезами и потом. «Мама, мамочка… как больно! Мам, почему у нас так душно… открой окна, пожалуйста. И принеси что-нибудь попить из холодильника, ладно?» - Санька вдруг понял, что он начал бредить вслух.
«Что, салага, припух как крокодильчик?!» – раздалось снова как рядом. Душманы говорили с ним через матюгальник-мегафон, но бедному Саньке казалось, что эти рожи стоят рядом. «Суки… гады… духи гребаные» – заорал он в сгустившуюся уже темноту, которая тут же отозвалась светлячками пуль в его направлении. «Эй, ты, а у нас тут водички – море! Может тебе бутылек кинуть – доползешь ли?!» –продолжали издеваться и поначивать духи.
Ночь, наконец, сгустилась полностью, принеся временное облегчение от палящей жары. Было все еще жарко и душно, но ощущение солнечных лучей, воткнутых кинжалами в спину, пропало.
Вокруг все странно затихло. Духи молчали, дальних шумов вертолета тоже не было. Санька не видел небо, поскольку лежать приходилось лицом вниз, но он знал, что звезды тут тоже чужие и недружелюбный свет их настораживал, а не восхищал.
Откуда-то сбоку послышался шорох. Санька невольно вздрогнул и скосил глаза, страясь разглядеть источник звука. В первый момент он подумал, что душманы пришли за ним, спустившись со склона в темноте, но так же молниеносно он понял, что вряд ли это так просто – они не рискнули бы пересекать открытое пространство. Значит, только свои.
«Ребята…» – прошептал он пересохшими растрескавшимися губами – «Ребята… я тут… я живой!». Ответом ему была дикая боль в бедре – он еле сдержался, чтобы не заорать в голос от страха и только застонал отчаянно, когда увидел, скосив глаза, что возле него стоит ободранный шакал. Глаза шакала светились в темноте и, казалось, он ухмыляется.
Зверь снова прыгнул ближе в бедру и снова боль пронзила Саньку. «Блядь, скотина… брысь, брысь отсюда!» – заорал он что было сил. Шакал отскочил и в упор уставился на Саньку. «Убирайся, скотина» - прохрипел Санька, не шевелясь. Шакал, подумав и, видимо, не узрев в хрипах никакой угрозы для себя, снова подошел ближе и стал рвать зубами Санькины брюки, заскорузлые от пота и засохшей мочи. Санька вспомнил, что сунул в задний карман упакованный в яркий пакетик из фольги американский «джёрки» – несколько полосок вяленого мяса со специями, которые можно было пожевать в случае, если вдруг захочется есть, а жратвы в ближайшем времени не предвиделось. Шакал уже разрывал пакетик чуть впереди и в стороне от Санькиного тела, когда духи выпустили очередную светящуюся в темноте порцию пуль и скотина, взвизгнув, взлетела в воздух и шлепнулась прямо возле Санькиного лица сгустком окровавленной вонючей шерсти и мяса.
Бедро саднило от шакальих укусов, кровь из руки перестала хлестать, но боль оттуда не ушла, а, наоборот, стала еще нестерпимей: кровь, подсохнув, стянула кожу вокруг раны в страшный багрово-черный узел. Санька Ларин вновь потерял сознание.
Возможно, он не пришел бы в себя и на рассвете, если бы не шакалий труп, начавший издавать ужасную вонь на начинавшейся вновь жаре. Саньку вырвало прямо перед собой и он обессиленно уронил голову в собственную блевотину.
«Доброе утро, уважаемые москвичи и гости столицы! Прекрасный начинается денек, хотя предполагается очень жаркая погодка…» - заюродствовал вновь душманский матюгальник, и Ларин очнулся в очередной раз. Он обессилел настолько за почти двое суток, что ему хотелось одного – потерять сознание и больше в него не возвращаться. Среди прочих мелькала и мысль – выкатиться из-за валуна - пусть лучше пристрелят, чем подыхать в собственных экскрементах, не будучи способным шевельнуться. Были и мысли о ребятах, наверное, решивших, что он убит – трупы собирали порой далеко не сразу, а только тогда, когда были уверены, что духов поблизости нет и не предвидится. Потом их куда-то отвозили и Санька понятия не имел о том, что и как там конкретно делается, но был наслышан, естественно, и о «черном тюльпане» и о «грузе-200», который сопровождал обычно один из офицеров. Иногда земляк и лучший друг Серега почти рвал струны на гитаре и хрипло пел песни о солдатском братстве, о Кандагаре, о ждущих матерях и любимых, а они все зло подпевали ему, выпив водки или коньяка из командирских запасов по случаю поминок кого-то из них. Каждый знал, что следующим может стать он.
Саньке не хотелось верить, что его просто бросили, забыли… собственно, он был уверен, что это не так, и что ребята тоже думают сейчас о нем. Видимо, просто пока невозможно что-то предпринять для его спасения, и нужно еще потерпеть.
Когда он в очередной раз открыл глаза, перед ним был не серый валун, а что-то мельтешащее и вращающееся, обдающее приятным прохладным ветерком. Вони от шакальего трупа не было, и он вновь услышал сладкоголосый «Отель «Калифорния»:"…such a lovely place… such a lovely face…”. Сержант Ларин понял, что он умер, и вновь закрыл глаза - успокоенный и умиротворенный.
«Ни фига, открывай давай глазки, сколько тут возле тебя еще сидеть с пузырем?!» – раздался вдруг знакомый голос. Санька снова чуть приоткрыл глаза и увидел прямо перед собой ухмыляющуюся рожу Лёхи-уральца и выглядывающую у того из-за плеча еще одну – такую же родную – Мишани-одессита.
Леха держал перед собой бутылку коньяка и, похоже, уже употребил некую часть оного, судя по его довольной физиономии. Санька хотел было приподняться, но Лёха придержал его свободной от бутылки рукой: «Не, братан, ты лежи… тебе пока нельзя, сказали, вставать. А вот насчет выпить – ничё не сказали, дак, наверное, можно маленько…» – и он, поддерживая Санькину голову, поднес к его губам горлышко. Ларин машинально сделал глоток, еще не осознав до конца, что он жив, что он – в госпитале, и что ребята пришли его проведать и протащили втихаря коньяк в палату. Он проглотил пахучую жидкость, которая ожгла его внутренности, привела в чувство и Санька заплакал, скривясь и не имея возможности вытереть слёзы – левая рука его была в пухлой белоснежной вязи бинтов, а на правую навалился тяжелый улыбающийся Мишка.
«Черти… парни… ребята мои дорогие, братишки… Живой я… живой!» – Санька захлебывался рыданиями.
«Ага… живой! Даже живее Ильича, который, как известно, живее всех живых… то есть, ты - абсолютно живой!» - парни обнимали его, тискали и тоже подозрительно хлюпали носами и делали вид, что соринки так и лезут в глаза.
Наконец, слегка успокоившись и еще пару раз отхлебнув по очереди из пузыря, Мишка и Лёха наперебой стали рассказывать, как они потеряли Саньку поначалу, как думали, что он убит, как потом, подползя довольно близко к нему, видели и слышали духов, издевающихся над ним, поняли, что он живой, но ничего не могли сделать – командир не разрешал боевых действий . Потом уже, согласовав все дела с вертолетчиками и соседями, они провели массовую атаку, и тот склон сейчас очень сильно изменил очертания - потому что там повзрывали на хрен всё, что можно было… Никто из духов не ушел, а было их там – до фига, вагон и маленькая тележка. Потом Саньку, так и не пришедшего в сознание, приволокли на носилках к БТРу и доставили в санчать. Врачи сказали, что он потерял много крови и ослаб, ну, и стресс, конечно… но ранение - средней тяжести, жизни уже не угрожает, так что, скоро он будет снова в строю.
«Сказали даже, что задница твоя, хоть и покусанная, работать будет лучше прежнего» - серьезно сказал Лёха, но, не удержавшись, прыснул смехом и все трое захохотали. Прибежавшая медсестра пыталась было угомонить их, но, видя бесполезность увещеваний, махнула рукой, пусть просмеются… живой парень-то оказался. От предложенного глотка из бутылки сестричка отказалась и, грозно пообещав, что если застанет парней всё еще в палате через пятнадцать минут, то пожалуется главврачу, вышла.
Вечером Санька, счастливый и довольный жизнью, уже сам ковылял по коридору в туалет и обратно, по-детски улыбаясь всем, кто встречался по пути. Через несколько дней он настолько пришел в себя, что потребовал выписки и направления его снова в часть, к ребятам. Долго в госпитале его после этого не продержали, вскоре сняли все швы и сказали, что заживает все нормально и что он может быть выписан.
Еще через какое-то время командир объявил перед строем, что Указом Президиума Верховного Совета СССР старший сержант Александр Ларин награжден Орденом Красной Звезды за проявленное мужество и выносливость, и собственноручно привинтил к Санькиной пятнистой курточке блестящую награду.
Ну, а еще через пару месяцев старший сержант Ларин летел самолетом Аэрофлота из Ташкента в родной Баку к маме и сестрёнке - по случаю полной его, Санькиной, демобилизации.
Джесси
Солнышко – оно, конечно, хорошо, но сидеть в плюс тридцать пять по Цельсию с чашкой кофе на открытой террасе мог только идиот... ну, или я.
Я жду Джесси, мы договорились встретиться в ланч-тайм, потому что у Джесси явно что-то вновь стряслось, иначе моя жилетка для выплакивания вряд ли потребовалась бы так срочно.
Пока Джесси нет, я разглядываю публику вокруг. Это, в основном, сотрудники многочисленных контор, которыми наводнен даунтаун, белые воротнички. Неизуродованные физическим трудом руки подносят чашки и бокалы к губам, то и дело мелькают белозубые улыбки и слышится приветственное «хай!». Конечно, когда люди годами приходят в одно и то же время в одно и то же место, практически все рожи вокруг уже или знакомы, или таковыми кажутся. В воздухе разлиты запахи приличного кофе, ванильного мороженого и клубники, и лишь изредка резкой струей нет-нет да вырвется из открываемых дверей кафешки пряный запах жареного мяса: на другой стороне кафе – терраса с грилем.
Мы знакомы с Джесси довольно давно, с тех пор как я начала работать в одном из даунтауновских офисов. Не скажу, чтобы мы проводили вместе много времени, но Джесси считает меня, по всей видимости, умудренной жизненным опытом женщиной, способной дать совет в сложных ситуациях, полностью мне доверяет свои секреты и считает меня своим доверенным лицом в сердечных делах.
Мне иногда смешно такое ко мне отношение, потому что мне далеко до матроны или до идеала женщины (во всяком случае, в моём понимании), но я стараюсь этому облику в наших разговорах соответствовать, потому что я искренне симпатизирую Джесси и меня не напрягает быть плечом, в которое можно выреветься, когда плохо.
Так... у меня остается лишь двадцать свободных минут, из которых пять уйдут на дорогу до офиса, и я уже готова попросить счет. Чем-чем, а пунктуальностью Джесси не отличается, убью когда-нибудь заразу – я тащусь по жаре на нашу встречу (не по моей, между прочим нужде!), сижу как вдовеющая зайчиха на виду у всех, кому надо и не надо, пью совершенно ненужный мне в жару кофе, а... О, вон наконец и знакомая фигурка машет мне с тротуара рукой, конечно же, унизанной чуть ли не десятком колечек и парой-тройкой браслетов.
Джесси производит совершенно охренительное впечатление на окружающих. Некоторые молодые мужики прям делают стойку, увидев мальчишески стройные бедра, упругую, аппетитную в любых брюках попку, расстегнутую чуть не до пупа белую рубашечку-юнисекс с якобы небрежно закатанными до локтей рукавами и волнами-складочками от плеча до груди, из-за которых отсутствие этой самой груди совершенно незаметно.
Сегодня на Джесси белые бриджи чуть ниже колена и рубашечка цвета сливочной мороженки с кофейным наполнителем, маленькие бриллиантики сверкают на мочках аккуратных ушек, тонкие нервные пальцы посверкивают колечками на всех пальцах, включая и большой, подкрашенные чем-то красновато-бордовым шикарные волнистые волосы, всегда модно подстриженные, не нуждаются ни в какой укладке и Джесси лишь сдувает периодически со лба упрямую прядку... м-да, впечатление отпадное, как всегда.
Джесси дружески клюёт меня в висок:
- Машулька, прости, родная... ну, вот такое я говно – никогда не могу вовремя ничего сделать! Худощавая задница плюхается небрежно на стул, нога в фирменной кроссовке закидывается на другую ногу, изящная рука лезет в вышитую бисером и стразами бархатную сумочку-мешочек, и Джесси, достав пачку сигарет, немедленно закуривает, по-голивудски откидывая назад голову и оценивающе оглядывая публику на террасе.
- Я тебя прощаю, бэби, но у меня уже в обрез времени, поэтому давай быстренько выкладывай, что там у тебя стряслось, а обсуждение мы проведем по дороге в офис - говорю я, и вдруг Джессино лицо кривится и слёзы буквально струйками начинают течь по смуглым загорелым щекам.
- Вот так всегда... ни у кого нет для меня времени! Нет-нет, дорогая, это я не о тебе, ты одна меня понимаешь! – Джесси хлюпает совершенно по-детски носом и снова лезет в свою барсетку: на сей раз - за гигиеническими салфетками, чтобы громко и демонстративно высморкаться, привлекая к себе внимание окружающих.
Иногда я чувствую себя неловко, потому что Джесси порой намеренно вводит всех вокруг в состояние то ли транса, то ли шока своим поведением – порой вызывающе провокативным, порой подчеркнуто женственным или наивно-детским, порой, я бы сказала, совершенно хамским по моим меркам, но – к моему удивлению, Джесси прощается всё, всегда и всеми! Вот такое уж это существо.
Наконец, убедившись, что внимание окружающих гарантировано, и нахватавшись самых разных взглядов – от восхищенных до откровенно недоуменных, Джесси успокаивается и начинает довольно громко выкладывать мне свою историю:
- Машуль, дарлинг, все мужики - сволочи! И попробуй мне сказать, что это не так! Я тебе всё равно не поверю! Эта скотина, ну – Мигель, ты про него уже знаешь – тот, с которым мы познакомились в прошлом году на фестивале... Это така-а-я скотина, фак его... – у Джесси снова начинает дрожать пухлая губка, но хорошая затяжка сигаретой помогает успокоить нервы вновь.
- Эта гадина меня ударила! Вчера! Он, видите ли, меня ревнует! И что? Мало ли кого я к кому ревную – что мне сейчас, всех по мордасам хлестать?! Как съездить расписаться и создать здоровую семью – так их никого нету, а как по мордам бить или придушить кого – так пожалуйста, отеллы сраные! Ну и что, что я не могу родить?! Взяли бы сиротку, если уж приспичит кому папой называться – много же таких семей, ну почему, почему именно мне всегда так не везет?! У меня ж в апартменте всегда уютненько, чистенько, вкусненьким пахнет, я готовлю хорошо, я духами только французскими пользуюсь! Нет, этим скотам моей любви мало, им еще к пирожкам с бархатом перчику, перчику надо добавить! Машуль, ну прикинь, идем вчера вечером – никого не трогаем, я в моих новых брюках –ну те черные, шелковые, с летящими воланами... Никаких каблуков, никакой косметики, сама скромность, парочка-троечка цепочек только на шее, ну ты ж знаешь, что я люблю побрякушки всякие – иду себе с любимым под руку, теплым вечером наслаждаюсь. Ну что, моя что ли вина, что мужики на меня вечно пялятся? А этот, бычина, блин, бразильская, тореадор недоделанный, всю руку мне исщипал - вот, смотри - Джесси с удовольствием обнажает руку до плеча, демонстрируя мне, а до кучи и всем желающим вокруг, пару синяков на нежной коже внутренней стороны предплечья.
- И ведь он знает, знает, что я никогда, ни с кем, кроме него! Ну как, как мне доказать свою невиновность?! Нет, ну у меня, конечно, были раньше до него мужики – мне ж не 15 лет, но при чем тут это всё? Я даже маникюр делаю без наращивания ногтей и красным-синим-зеленым никогда ногти не крашу!!! О губной помаде уже сто лет не заикаюсь даже! Машуля, я его люблю! Я жить без него не могу, но разве такое я прощу? Пришли мы ко мне, я бабочкой вокруг него порхаю, а он, видите ли, губы надул из-за этой прогулки и приказал – Машуль, не, ты прикинь, он мне ПРИКАЗАЛ эти брюки выкинуть! Нифигасе, я шляюсь всё своё свободное время по лавкам в поте лица, ищу нечто, чтобы для него же, скотины, привлекательнее выглядеть, нахожу это шелковое чудо с воланчиками, которое сидит на мне как влитое, и вдруг такое слышу - выкинуть! Ну, пришлось сказать, что мне проще его выкинуть, чем любимую тряпочку. Вот он мне после этого и врезал... Ну вот как так жить, а, Машуль?!
Пока Джесси с ненавистью, так и полыхaющей в огромных, совершенно невинных карих глазищах с густыми длинными ресницами, нервно давит окурок в пепельнице, я уже встаю, приглашая Джесси жестом к тому же – время бежать в офис.
Я, честно говоря, так и думала, что ничего особо серьезного не произошло: горячая джессина кровушка - Джесси наполовину латино - вечно бурлит не в ту сторону, поэтому джессины периодические скандалы с периодическими же любовниками – дело вполне обыденное. Ничего, перебьется без моих советов в данном случае!
Взывать к джессиной разумности – дело бесполезное, человек сам себе выбрал способ существования, поэтому любые мои доводы будут разбиваться о горячие взывания к мадонне и клятвам уйти, на фиг, в какой-нибудь монастырь в горах, раз уж Джесси – настолько несчастное, никому не нужное убожество.
Джесси, вставая, намеренно роняет с колен свою барсетку, к которой тут же одновременно наклоняются двое блондинистых клерков, тянущих апельсиновый сок со льдом за соседним столиком – поднять, отряхнуть, подать с улыбкой... Барсетка благосклонно принимается, блондины одариваются чарующей улыбкой, и мы, наконец, спускаемся с террассных ступеней, причем Джесси явно провокативно виляет задницей в адрес оставшихся за столиками и невинным тоном на ходу заявляет, как будто и не было только что стенаний и слёз:
- Между прочим, Машуль, скоро новый парад-фестиваль, и я тебя персонально, ты слышишь – персонально приглашаю на него! Я ж там буду в этот раз звездить! Я Мигелю даже и не говорю, иначе он меня просто не отпустит вообще никуда и никогда!
Я, разумеется, обещаю быть, и мы расстаемся у дверей офиса: мне - на четвертый этаж, Джесси – на второй, в другую сторону. Джесси вновь клюёт меня в щеку и скрывается за дверью.
Через пару недель в Лоринг-парке действительно проводятся арт-фестиваль и парад. Побродив между лотками, тентами и прилавочками с обрамленными картинами, вполне приличной керамикой, работами из дерева и бижутерией, я пристраиваюсь за столиком всё той же терраски на Николет авеню и наблюдаю за парадом. После барабанщиков в обтягивающих все прелести белоснежных лосинах и каких-то непонятных костюмированных персонажей появляется украшенная гирляндами цветов открытая машина, в середине которой – шест с флагом-радугой.
Загорелая длинноногая фигура в радужных же трусиках-стрингах с алой на солнце волнистой шевелюрой – ну, разумеется, Джесси.
Гремит глориягейноровское “I will survive”, точеная фигурка извивается, танцуя... Шикарное, практически голое тело отливает золотом в мягких солнечных лучах. Обнимающиеся парочки мужеского и женского полов бурно приветствуют «звезду Джесси». Нет, ну каков засранец, а?!
Не сомневаюсь, что сейчас он «назвездит» себе кучу новых поклонников, и бедняге Мигелю останется лишь вспоминать сомнительное удовольствие о таки врезанной им Джесси оплеухе.
За машиной следует толпа однополых парочек, всеобщий восторг на лицах и улыбки по сторонам, объятия, смех - это, пожалуй, выглядит даже более весело, чем советский первомай. То и дело в толпу на тротуаре летят приветственные листовки, конфетти, бабахают яркие хлопушки, и бенгальские огни шипят и плюются в толпу разноцветными брызгами. Тут и там шныряют общественники из ГЛБС – сообщества голубых, розовых и бисексуалов: раздают присутствующим небольшие пакетики, нарядно упакованные. Чета русских пенсионеров (наших видно за версту всегда и везде!) недоуменно вертит один пакет, тут же, впрочем, беря и второй – ну а как же, «нас же двое!». Ухмыляясь, наблюдаю за ними: дед аккуратно разворачивает красивую обертку, супруга нетерпеливо-возбужденно заглядывает внутрь. В сверточке упакован десяток презервативов в симпатичных фольговых обертках семи цветов радуги, а также небольшая баночка душистого вазелина. Хочется интернетно завопить «Гы-ы-ы!», но я, разумеется, сдерживаюсь, внутренне ощущая, впрочем, садистское удовольствие от недоумения на пенсовых физиономиях. А вот, не всегда надо на халяву вестись, родные!
Гей-парад, наконец, заканчивается. Не гомосексуальный народ-зритель расходится понемногу, влюбленные парочки голубых и розовых расползаются по уютным скверикам вокруг Пиви-плаза, а из конца улицы все еще несется бодрое «Ай вилл сюрвайв, Ай вилл сюрвайв!».
Ах, Джесси, Джесси... конечно же, you will survive! Кто бы сомневался.
Кухонные байки от Натуси
Лю-ублю я макароны! Все говорят, они меня погубят!
Лю-ублю я макароны, хотя моя невеста их не любит.
Но Я приготовлю их однажды на двоих!
Уж я их так полью томатом, посыплю черным перцем,
А также тёртым сыром и дам запить вином!
Поймёт она всем сердцем, какое это чудо!
Потом ей будет худо, но это уж потом!
Эту песенку я пропела, подражая блеющему тенорку Эмиля Горовца (помнит ли кто еще это чудо советской эстрады, знакомившее нас с песнями народов мира в та-акой, блин, интерпретации текстов, что песни полностью изменяли, а то и теряли первоначальный смысл?).
Моя автобусная приятельница - пожилая симпатичная итальянка Йоланда, живущая в Штатах более сорока лет и привыкшая к американскому имени Линда, растроганно воскликнула: "Нэтэли, дольче миа, я сразу поняла, когда мы познакомились, что ты любишь настоящую еду!" .
Йоланде за шестьдесят, она невысокая и довольно полная, с живыми темными глазами, характерной жестикуляцией и темпом речи, а также с симпатичным небольшим хвостиком седых волос, аккуратно подобранным то сверкающей "драгоценными" камнями заколкой, то немыслимо алым шикарным бантиком, то абсолютно необъяснимыми тремя-четырьмя разноцветными махровыми резинками.
Похоже, что дольче* - её любимое слово, потому что она втыкает его повсюду: "Санта Мадонна, дольче вирджин, эти американцы ни хрена не смыслят в еде! Они не могут почувствовать разницу между лингвини и капеллини, или путают фетуччини с ротини!!!". Я благоразумно помалкиваю...
За тридцать-тридцать пять минут почти ежедневного общения на остановке и в автобусе по дороге на работу Линда на правах старшей по возрасту учит меня жить. Надо сказать, что делает она это совершенно безвозмездно, и её откровения порой забавны и мудры одновременно. За всё те же тридцать минут она успевает объяснить мне, что такое настоящая пицца, как нужно воспитывать детей, чтобы они, сохрани нас дольче Джизас, не стали такими, как эти невозможные черные девицы, телеса которых распирают тесные джинсы как паста для кальцоне*, как удержать мужа от кобеляжа посредством хорошей еды и что сказал ныне покойный Холи Фазер Джон Пол Зе Секонд в своем последнем обращении к народу...
Когда я в разговоре неосторожно выдала инфу, что лицезрела этого Святого Фазера живьём (то есть, Папу Римского собственной персоной) на расстоянии вытянутой руки, будучи на огромной мессе по случаю его первого и единственного приезда на африканский континент (я жила тогда в ЮАР), Линда, как и полагается истинной католичке, временно потеряла от восторга дар речи и зауважала меня со страшной силой!
Однажды она спросила меня: "Кара*, ты устаешь вечером, придя домой после работы? Ты выглядишь иногда усталой даже утрами. Послушай моего совета, не утруждай себя изысками в приготовлении ужинов. Я дам тебе универсальный рецепт - это будет тебя спасать, по крайней мере, неделю, а когда ты узнаешь с сотню соусов к этому блюду, ты можешь позабыть обо всём остальном!
Итак, универсальный рецепт Йоланды ее словами:
"Сделай тесто из варёной картошки, яиц, муки, перца и соли. Я всегда делаю на глазок, но примерно так: если одно яйцо, то муки будет нужно со стакан, а вареной картошки - ну, штук пять-семь, в зависимости от размера, скажем, с пару паундов (примерно восемьсот граммов).
Не делай тесто крутым, быстрее сварится! Скатай колбаску и порежь её кружочками, как будто ты собираешься делать равиоли. ВСЁ! Можешь кидать их в подсоленную кипящую воду. Через три-четыре минуты всплывут - и готово!
Ну, а дальше: полей это маслом, разогретым с чесноком - это итальянская классика, а вообще, можешь подавать с чем угодно: сметана, кетчуп, грибной густой соус, мясная подливка, тот же фарш, обжаренный в томатном соусе, майонез, рыбные мелкие кусочки в растопленном масле, сырный
соус, просто тёртый сыр - скажем, пармежане романо или азиа
Не делай тесто крутым, быстрее сварится! Скатай колбаску и порежь её кружочками, как будто ты собираешься делать равиоли. ВСЁ! Можешь кидать их в подсоленную кипящую воду. Через три-четыре минуты всплывут - и готово!
картошку надо варить в мундире?
к
ключ
(текст НАТУСИ)
Ну, а дальше: полей это маслом, разогретым с чесноком - это итальянская классика, а вообще, можешь подавать с чем угодно: сметана, кетчуп, грибной густой соус, мясная подливка, тот же фарш, обжаренный в томатном соусе, майонез, рыбные мелкие кусочки в растопленном масле, сырный
соус, просто тёртый сыр - скажем, пармежане романо или азиаго... А если ты поставишь возле тарелки бокал с кьянти или любым другим хорошим красным вином (росси дживанни) - можешь считать, твой ужин удался!
А называется это простое блюдо - НЁККИ! "
*Дольче - сладкий
*Кальцоне - итальянские пирожки
*Кара - дорогая
Скажу вам, друзья, Линда ничуть не преувеличила эффект этого блюда - он поразителен! А главное - не тратим много времени, всё очень дешево и доступно, очень разнообразно вкусово и очень по-нашему, по-гурмански, изысканно!
Готовить нёкки можно не только из картошки, но и из цуккини, морковки, смеси разных овощей - практически любых.
Между нами, очень уж эти нёкки напоминают наши ленивые картофельные или творожные вареники... так же, как итальянские равиоли - родные братья наших пельменей. Но тем и хорош наш мир, что в нём есть место всему и всем. За то мы его и любим!
Ну, а дальше: полей это маслом, разогретым с чесноком - это итальянская классика, а вообще, можешь подавать с чем угодно: сметана, кетчуп, грибной густой соус, мясная подливка, тот же фарш, обжаренный в томатном соусе, майонез, рыбные мелкие кусочки в растопленном масле, сырный
соус, просто тёртый сыр - скажем, пармежане романо или азиаго... А если ты поставишь возле тарелки бокал с кьянти или любым другим хорошим красным вином (росси дживанни) - можешь считать, твой ужин удался!
А называется это простое блюдо - НЁККИ! "
*Дольче - сладкий
*Кальцоне - итальянские пирожки
*Кара - дорогая
Скажу вам, друзья, Линда ничуть не преувеличила эффект этого блюда - он поразителен! А главное - не тратим много времени, всё очень дешево и доступно, очень разнообразно вкусово и очень по-нашему, по-гурмански, изысканно!
Готовить нёкки можно не только из картошки, но и из цуккини, морковки, смеси разных овощей - практически любых.
Между нами, очень уж эти нёкки напоминают наши ленивые картофельные или творожные вареники... так же, как итальянские равиоли - родные братья наших пельменей. Но тем и хорош наш мир, что в нём есть место всему и всем. За то мы его и любим!
к
ключ
(текст НАТУСИ)
Письмо
"Уважаемые товарищи!"... Семен Алексеевич задумался на секунду, аккуратно зачеркнул слово "товарищи", надписал сверху иное, перечитал снова: "Уважаемые господа!".
Кивнул себе удовлетворенно и перо его вновь медленно заскользило по белому листу гладкой меловой бумаги. По многолетней привычке он писал ничем иным как авторучкой, чернила к которой было всё сложнее и сложнее купить, поскольку весь деловой, пишущий и канцелярский мир давно перешел на всевозможного фасона шариковые ручки и на клацание по клавишам компьютерных клавиатур. Компьютер Семен Яковлевич видел, понятно, не раз, даже стоял рядом, наблюдая, как внук режется в какую-то войнушку и на экране то и дело вспыхивают яркими пятнами лужи компьютерной крови, а из колонок раздаются вопли корчащихся в агонии раненых существ. Внук крошил неприятеля зеленым световым лучом, явно наслаждаясь горами трупов, скапливающимися по сторонам волшебной дороги в никуда, а дед с грустью констатировал для себя внутренне, что жестокость современного поколения ничуть не умерилась с тех времен, когда он сам был молодым...
Печатать на машинке, а следовательно, и на компьютере Семен Алексеевич как-то не удосужился научиться в течение своей долгой жизни, и посему подаренная когда-то кем-то авторучка сo стальным пером всегда была у него в нагрудном кармане пиджака ли, куртки ли.
"К вам обращается бывший узник германского рабства с просьбой обратить внимание на мое письмо. Весь период рабства я выполнял непосильные работы. Например работал на восстановлении участка железной дороги, разрушенного партизанами в деревне под городом М. вместе с другими узниками фашистского режима и вернулся в лагерь еле живой через четыре месяца.
Здоровье мое окончательно подорвано поскольку я в армии не служил, а именно фашисты зделали меня инвалидом с детства в период рабства, угнанного в 13 лет.
Прошу вас восстановить справедливость поставить на учет как узника и получать германскую пенсию как бывший раб. Мой номер карточки прилагаю в приложении, копию. Мне сказали отправить это всё в офис в германский собес и там оформят всё как надо, но я к сожалению не знаю немецкого языка и поэтому пишу не туда, а вам, чтобы вы перевели это по английски. Хотя я умею говорить на английском в достаточной степени и понимаю по-ихнему почти всё, все же много лет уже тут. А вот писать как-то не получается. Да и годы уже не те.
Мне сказали что рабы рейха могут расчитывать на пособие и я уверен что мне такое полагается только надо всё оформить капитально. Пожалуйста напишите мне, что еще нужно чтобы оформить, но думаю сошиал карточки (копия прилагается) будет достаточно.
С уважением, остаюсь в надежде на положительное решение моего вопроса.
Узник немецко-фашистского рабства в период 1943-1944 года. Семен Алексеевич Григорьев 1930 года рождения."
Старик писал долго, то и дело приостанавливаясь и кладя ручку на стол, артритные пальцы долго упражняться чистописанием не давали.
Где-то на середине письма отвлёкся: звонил сын, узнать, как оно всё и не нужно ли отцу привезти фруктов или овощей. Сказал, ездили с супругой отовариваться, могли бы завезти, если что. Семену Алексеевичу не надо было ни ананасов, ни бананов, а от апельсинов у него была изжога. Хотелось повидать своих, но он, понимая, что люди все же заняты - ведь работают оба с женой, сказал лишь Алёшеньке, что пусть уж в воскресенье лучше заедут с утра и возьмут его к себе на денек. Хочется и внука повидать, и проветриться.
Сын обещал, он у него хороший, так-то, заботливый. Только времени нет никогда, но Семен Алексеевич не жалуется, нет. У других вон и вовсе никого. А у него и пенсия велферовская, хоть и дня не рабатывал в той Америце, и обслуживание медицинское полное. Даже вон в казино порой возят на автобусе стариков, дав всем купоны на еду в тамошнем кафе. Какая уж там еда, сэндвич да чашка кофе или супа - по желанию, а все равно, отличается от обычного стариковского меню. Дают и десять долларов на игру. Он, правда, не играет никогда, откладывает эти деньги... зачем - сам не знает, всё ведь есть, а вот - привык в заначку складывать, если лишнее появляется. Супруга покойная посмеивалась всё, знала про все его схоронки, но никогда не трогала, нет. Да и все равно, приятно, когда в кармане лишние шуршат. Иной раз незаметно сыну десяточку ли, двадцаточку ли сунет.
В казино Семен Алексеевич обычно садится на скамеечку сбоку секции для некурящих и рассматривает лица играющих людей да любуется игрой тысяч лампочек, переливающихся радугами над бесчисленными «однорукими бандитами» - игровыми автоматами. Четыре часа пролетают как минуточка, а там, глядишь, уже и в обратный автобус зовут. А сын, да... как только сам эмигрировал, сразу их с женой, покойницей, к себе выписал, на их пособия и жили поначалу, потому как работу сын найти не мог сразу. Так что, с семьей у него всё в порядке. Не одинокий, как многие. Ночи, конечно, длинными сейчас кажутся – всего-то сна пару часов отхватишь, а остальное время лежишь да маешься... и вспоминаешь, хочешь-не хочешь, всю-то жизнь свою, иродами фашистскими порушенную.
Как вернулся с рабства, так пластом лежал с полгода, думали – уж не выживет малец. А ничего, бабка травами поставила на ноги, а работать вот в полную силу уже никогда не получалось – инвалидность дали после войны, правда, но не сразу, нет... не сразу. Все ж таки на заводе столько лет потом еще трудился, там и супругу свою повстречал. И хоть инвалидом был, а женихов после войны-то была ой какая недостача, вот и выбрал себе невесту самую красивую тогда.
Семен Алексеевич улыбнулся своим мыслям, еще раз перечитал написанное, мысленно похвалил себя за сообразительность и аккуратно свернул письмо, чтобы вложить его в конверт.
Потом долго доставал конверт из нижнего ящика стандартной прикроватной тумбочки, с трудом сгибаясь. Долго выбирал и рассматривал марку, которую необходимо было наклеить на конверт. Решил на всякий случай налепить две - мало ли что, все же в государственное учреждение посылать. Постарался покрасивее и помельче, чем письмо, надписать, выводя английские буквы, адрес: "Для получения германского пособия как узнику. Американский офис социального страхования". Совсем мелко, в скобочках там же, на конверте добавил на всякий случай по-русски "Еслив адрес не тот, то пошлите куда надо".
Наконец, всё было готово и он начал потихоньку одеваться. На улице моросил серый теплый дождик. "Полезет зелень после такого, весна всё ж... вот и дожил снова до весны" - с удовольствием подумал старик, проверил, все ли пуговицы на плаще застёгнуты, положил конверт в карман, надел шляпу, и, взяв зонтик-тросточку, медленно пошаркал по коридору дома престарелых к выходу.
Письмо
"Уважаемые товарищи!"... Семен Алексеевич задумался на секунду, аккуратно зачеркнул слово "товарищи", надписал сверху иное, перечитал снова: "Уважаемые господа!".
Кивнул себе удовлетворенно и перо его вновь медленно заскользило по белому листу гладкой меловой бумаги. По многолетней привычке он писал ничем иным как авторучкой, чернила к которой было всё сложнее и сложнее купить, поскольку весь деловой, пишущий и канцелярский мир давно перешел на всевозможного фасона шариковые ручки и на клацание по клавишам компьютерных клавиатур. Компьютер Семен Яковлевич видел, понятно, не раз, даже стоял рядом, наблюдая, как внук режется в какую-то войнушку и на экране то и дело вспыхивают яркими пятнами лужи компьютерной крови, а из колонок раздаются вопли корчащихся в агонии раненых существ. Внук крошил неприятеля зеленым световым лучом, явно наслаждаясь горами трупов, скапливающимися по сторонам волшебной дороги в никуда, а дед с грустью констатировал для себя внутренне, что жестокость современного поколения ничуть не умерилась с тех времен, когда он сам был молодым...
Печатать на машинке, а следовательно, и на компьютере Семен Алексеевич как-то не удосужился научиться в течение своей долгой жизни, и посему подаренная когда-то кем-то авторучка сo стальным пером всегда была у него в нагрудном кармане пиджака ли, куртки ли.
"К вам обращается бывший узник германского рабства с просьбой обратить внимание на мое письмо. Весь период рабства я выполнял непосильные работы. Например работал на восстановлении участка железной дороги, разрушенного партизанами в деревне под городом М. вместе с другими узниками фашистского режима и вернулся в лагерь еле живой через четыре месяца.
Здоровье мое окончательно подорвано поскольку я в армии не служил, а именно фашисты зделали меня инвалидом с детства в период рабства, угнанного в 13 лет.
Прошу вас восстановить справедливость поставить на учет как узника и получать германскую пенсию как бывший раб. Мой номер карточки прилагаю в приложении, копию. Мне сказали отправить это всё в офис в германский собес и там оформят всё как надо, но я к сожалению не знаю немецкого языка и поэтому пишу не туда, а вам, чтобы вы перевели это по английски. Хотя я умею говорить на английском в достаточной степени и понимаю по-ихнему почти всё, все же много лет уже тут. А вот писать как-то не получается. Да и годы уже не те.
Мне сказали что рабы рейха могут расчитывать на пособие и я уверен что мне такое полагается только надо всё оформить капитально. Пожалуйста напишите мне, что еще нужно чтобы оформить, но думаю сошиал карточки (копия прилагается) будет достаточно.
С уважением, остаюсь в надежде на положительное решение моего вопроса.
Узник немецко-фашистского рабства в период 1943-1944 года. Семен Алексеевич Григорьев 1930 года рождения."
Старик писал долго, то и дело приостанавливаясь и кладя ручку на стол, артритные пальцы долго упражняться чистописанием не давали.
Где-то на середине письма отвлёкся: звонил сын, узнать, как оно всё и не нужно ли отцу привезти фруктов или овощей. Сказал, ездили с супругой отовариваться, могли бы завезти, если что. Семену Алексеевичу не надо было ни ананасов, ни бананов, а от апельсинов у него была изжога. Хотелось повидать своих, но он, понимая, что люди все же заняты - ведь работают оба с женой, сказал лишь Алёшеньке, что пусть уж в воскресенье лучше заедут с утра и возьмут его к себе на денек. Хочется и внука повидать, и проветриться.
Сын обещал, он у него хороший, так-то, заботливый. Только времени нет никогда, но Семен Алексеевич не жалуется, нет. У других вон и вовсе никого. А у него и пенсия велферовская, хоть и дня не рабатывал в той Америце, и обслуживание медицинское полное. Даже вон в казино порой возят на автобусе стариков, дав всем купоны на еду в тамошнем кафе. Какая уж там еда, сэндвич да чашка кофе или супа - по желанию, а все равно, отличается от обычного стариковского меню. Дают и десять долларов на игру. Он, правда, не играет никогда, откладывает эти деньги... зачем - сам не знает, всё ведь есть, а вот - привык в заначку складывать, если лишнее появляется. Супруга покойная посмеивалась всё, знала про все его схоронки, но никогда не трогала, нет. Да и все равно, приятно, когда в кармане лишние шуршат. Иной раз незаметно сыну десяточку ли, двадцаточку ли сунет.
В казино Семен Алексеевич обычно садится на скамеечку сбоку секции для некурящих и рассматривает лица играющих людей да любуется игрой тысяч лампочек, переливающихся радугами над бесчисленными «однорукими бандитами» - игровыми автоматами. Четыре часа пролетают как минуточка, а там, глядишь, уже и в обратный автобус зовут. А сын, да... как только сам эмигрировал, сразу их с женой, покойницей, к себе выписал, на их пособия и жили поначалу, потому как работу сын найти не мог сразу. Так что, с семьей у него всё в порядке. Не одинокий, как многие. Ночи, конечно, длинными сейчас кажутся – всего-то сна пару часов отхватишь, а остальное время лежишь да маешься... и вспоминаешь, хочешь-не хочешь, всю-то жизнь свою, иродами фашистскими порушенную.
Как вернулся с рабства, так пластом лежал с полгода, думали – уж не выживет малец. А ничего, бабка травами поставила на ноги, а работать вот в полную силу уже никогда не получалось – инвалидность дали после войны, правда, но не сразу, нет... не сразу. Все ж таки на заводе столько лет потом еще трудился, там и супругу свою повстречал. И хоть инвалидом был, а женихов после войны-то была ой какая недостача, вот и выбрал себе невесту самую красивую тогда.
Семен Алексеевич улыбнулся своим мыслям, еще раз перечитал написанное, мысленно похвалил себя за сообразительность и аккуратно свернул письмо, чтобы вложить его в конверт.
Потом долго доставал конверт из нижнего ящика стандартной прикроватной тумбочки, с трудом сгибаясь. Долго выбирал и рассматривал марку, которую необходимо было наклеить на конверт. Решил на всякий случай налепить две - мало ли что, все же в государственное учреждение посылать. Постарался покрасивее и помельче, чем письмо, надписать, выводя английские буквы, адрес: "Для получения германского пособия как узнику. Американский офис социального страхования". Совсем мелко, в скобочках там же, на конверте добавил на всякий случай по-русски "Еслив адрес не тот, то пошлите куда надо".
Наконец, всё было готово и он начал потихоньку одеваться. На улице моросил серый теплый дождик. "Полезет зелень после такого, весна всё ж... вот и дожил снова до весны" - с удовольствием подумал старик, проверил, все ли пуговицы на плаще застёгнуты, положил конверт в карман, надел шляпу, и, взяв зонтик-тросточку, медленно пошаркал по коридору дома престарелых к выходу.
к
ключ
(текст НАТУСИ)
Отбросы. Исповедь бывшего бомжа (авторский перевод с африкаанс)
Я бреду вниз по Претория-стрит в Хилброу. Как всегда, тротуары забиты коробейниками, втюхивающими свои товары и вопящими о ценах. На углах торчат наркодилеры, вампирами обнажая клыки всех пороков. Мужик прикрывает свой член, прудя на дерево прямо перед окнами отеля, давно, впрочем, закрытого и разграбленного. Бешено клаксонят такси. Мусор сквозит по улице, как по круговому конвейеру, никуда не исчезая. Как будто это всё - захолустье. Хилброу стал еще одним раскинувшимся гетто, его разложение достигает небоскребами облаков. Ты ведь знаешь Хилброу? Красивый был когда-то район, модерный.
Я перехожу через дорогу к Чикен Ликин фаст-фуду и роюсь в тамошней помойке. Но скоро появляется менеджер и грозит мне бутылкой. Сматываюсь. Похоже, людям нравится, когда есть кто-то хуже них.
Я не всегда был бездомным, тенью, отбросами общества. Когда-то у меня тоже была жизнь. Я был семейным человеком и думал, что линию своей судьбы я вырезаю довольно четко и красиво. Но потом случилось нечто ужасное - жизнь свалилась на меня трагедией, оглушив...
Заголовок на обрывке газеты возле уличного столба привлек мое внимание:"ГРАБИТЕЛИ СХВАЧЕНЫ, НО ДЕНЬГИ ВСЕ ЕЩЕ НЕ НАЙДЕНЫ".
Я дошел до Жюберт Парка и увидел старика Ману под деревом возле музея.
- Даже не начинай, вижу, что ты пустой... - сказал он и протянул мне кусок хлеба. Сам он даже не жевал, а посасывал корочку, потому что зубов у него почти не было.
- Мы тоже можем заработать прилично! Ты должен мне помочь с теми вон бутылками - предложил он мне, - Хотя, эти сраные королевы в лавке меня все равно обманут. Когда у них хорошее настроение - они дают немного денег за бутылки, а когда оно плохое - хрен ты у них что получишь. Так на фиг мне эти головняки? Я лучше попрошайничаю - сказал он философски, и я согласился.
- Ну, где ты спал прошлой ночью, старик? - спросил я.
- Там, возле станции - ответил он и предложил мне глоточек винца, смочить в глотке сухой хлеб, - Но дай мне рассказать тебе что-то... Дружище, я чуть не отдал концы вчера! - и он продолжил:
- Они ограбили банк, приятель! Я там был возле, по своим делам... ну, ты знаешь - рылся в мусорных баках. И следующее, что я помню - выстрелы... Бах-бах-бах... люди закричали, побежали... а я просто шлёпнулся на землю. Эти шустрые - я не знаю, сколько их там было, но кажется, пятеро. Они там постреляли несколько охранников и угнали броневичок с денежками. Йехх... Со всеми этими пульками, летающими вокруг, я думал, что отдам концы прямо там, но как видишь - я счастливчик, приятель - сказал старик и сипло, каркающе засмеялся.
- А полицейские?
- О, этих потом было полно. Чтоб их всех черти взяли. Они даже пристрелили двоих из этих шустряков, но остальные-то смылись с денежками.
- Но я видел газету - вроде их поймали уже...
- С такими-то преступлениями как ты выйдешь из положения?! Надо же полиции что-то сказать в своё оправдание. Да уж... По крайней мере в мое время людей не пугали пистолетами.
- Но как ты знаешь, взяли ли они деньги?
- Ну, полицейские ж гонялись за ними по всему городу. Блин, это было прямо как в кино, дружище! - и Ману, довольный выпавшим на его долю приключением, отхлебнул снова из бутылки, аккуратно заткнул горлышко пробкой, и, спрятав пакет с бутылкой в драную котомку, засопел, задрёмывая.
Прямо за Хилброу есть небольшой парк, где я чаще всего ночую, даже если холодно. Там обычно тихо ночами, если не считать порой это черное хулиганье и мошенников, грабящих разгуливающих ночами придурков.
Я иду за туалеты, где довольно чистенький мусорный бачок спрятан от посторонних глаз. Я использую его как свой шифоньер. Меня потряхивает от голода и холод просачивается мурашками по всему телу. Ночь зажигает холодным светом парковые фонари.
Я копаюсь в бачке в поисках своего вонючего старенького одеялка, но вместо него натыкаюсь на большой черный мусорный мешок... а одеялко - вот оно, под ним. Что-то я не припомню, чтобы я заворачивал что-нибудь в такой мешок.
Я подтащил мешок поближе к фонарному свету... тяжеловато, блин. Пытаюсь развязать узел на горловине мешка и вдруг замечаю кровь на руках. Неужели труп или части тела - проносится дикая мысль у меня в голове. Впрочем, меня этим уже не удивить - я навидался в мусорках всякого, от последствий абортов до отрезанных голов. Чего стоит на сегодня человеческая жизнь?!
Наконец, я развязал мешок и осторожно сунул руку внутрь. Вроде бы не куски мяса и не волосы. Я нащупал какую-то тряпку и, потянув, вытащил небольшой белый мешок с банковской опечаткой. Похолодев от предчувствий, я открыл этот мешок и внутри него увидел несколько таких же мешочков меньшего размера. Я оглянулся - вокруг никого не было, я был совершенно один в ночном холодном парке.
Я уставился на маленькие белые мешочки и не мог заставить себя дотронуться до них и открыть хотя бы один...
Ну что ж, похоже, что фортуна снова повернулась ко мне лицом!
Отбросы. Исповедь бывшего бомжа (авторский перевод с африкаанс)
Я бреду вниз по Претория-стрит в Хилброу. Как всегда, тротуары забиты коробейниками, втюхивающими свои товары и вопящими о ценах. На углах торчат наркодилеры, вампирами обнажая клыки всех пороков. Мужик прикрывает свой член, прудя на дерево прямо перед окнами отеля, давно, впрочем, закрытого и разграбленного. Бешено клаксонят такси. Мусор сквозит по улице, как по круговому конвейеру, никуда не исчезая. Как будто это всё - захолустье. Хилброу стал еще одним раскинувшимся гетто, его разложение достигает небоскребами облаков. Ты ведь знаешь Хилброу? Красивый был когда-то район, модерный.
Я перехожу через дорогу к Чикен Ликин фаст-фуду и роюсь в тамошней помойке. Но скоро появляется менеджер и грозит мне бутылкой. Сматываюсь. Похоже, людям нравится, когда есть кто-то хуже них.
Я не всегда был бездомным, тенью, отбросами общества. Когда-то у меня тоже была жизнь. Я был семейным человеком и думал, что линию своей судьбы я вырезаю довольно четко и красиво. Но потом случилось нечто ужасное - жизнь свалилась на меня трагедией, оглушив...
Заголовок на обрывке газеты возле уличного столба привлек мое внимание:"ГРАБИТЕЛИ СХВАЧЕНЫ, НО ДЕНЬГИ ВСЕ ЕЩЕ НЕ НАЙДЕНЫ".
Я дошел до Жюберт Парка и увидел старика Ману под деревом возле музея.
- Даже не начинай, вижу, что ты пустой... - сказал он и протянул мне кусок хлеба. Сам он даже не жевал, а посасывал корочку, потому что зубов у него почти не было.
- Мы тоже можем заработать прилично! Ты должен мне помочь с теми вон бутылками - предложил он мне, - Хотя, эти сраные королевы в лавке меня все равно обманут. Когда у них хорошее настроение - они дают немного денег за бутылки, а когда оно плохое - хрен ты у них что получишь. Так на фиг мне эти головняки? Я лучше попрошайничаю - сказал он философски, и я согласился.
- Ну, где ты спал прошлой ночью, старик? - спросил я.
- Там, возле станции - ответил он и предложил мне глоточек винца, смочить в глотке сухой хлеб, - Но дай мне рассказать тебе что-то... Дружище, я чуть не отдал концы вчера! - и он продолжил:
- Они ограбили банк, приятель! Я там был возле, по своим делам... ну, ты знаешь - рылся в мусорных баках. И следующее, что я помню - выстрелы... Бах-бах-бах... люди закричали, побежали... а я просто шлёпнулся на землю. Эти шустрые - я не знаю, сколько их там было, но кажется, пятеро. Они там постреляли несколько охранников и угнали броневичок с денежками. Йехх... Со всеми этими пульками, летающими вокруг, я думал, что отдам концы прямо там, но как видишь - я счастливчик, приятель - сказал старик и сипло, каркающе засмеялся.
- А полицейские?
- О, этих потом было полно. Чтоб их всех черти взяли. Они даже пристрелили двоих из этих шустряков, но остальные-то смылись с денежками.
- Но я видел газету - вроде их поймали уже...
- С такими-то преступлениями как ты выйдешь из положения?! Надо же полиции что-то сказать в своё оправдание. Да уж... По крайней мере в мое время людей не пугали пистолетами.
- Но как ты знаешь, взяли ли они деньги?
- Ну, полицейские ж гонялись за ними по всему городу. Блин, это было прямо как в кино, дружище! - и Ману, довольный выпавшим на его долю приключением, отхлебнул снова из бутылки, аккуратно заткнул горлышко пробкой, и, спрятав пакет с бутылкой в драную котомку, засопел, задрёмывая.
Прямо за Хилброу есть небольшой парк, где я чаще всего ночую, даже если холодно. Там обычно тихо ночами, если не считать порой это черное хулиганье и мошенников, грабящих разгуливающих ночами придурков.
Я иду за туалеты, где довольно чистенький мусорный бачок спрятан от посторонних глаз. Я использую его как свой шифоньер. Меня потряхивает от голода и холод просачивается мурашками по всему телу. Ночь зажигает холодным светом парковые фонари.
Я копаюсь в бачке в поисках своего вонючего старенького одеялка, но вместо него натыкаюсь на большой черный мусорный мешок... а одеялко - вот оно, под ним. Что-то я не припомню, чтобы я заворачивал что-нибудь в такой мешок.
Я подтащил мешок поближе к фонарному свету... тяжеловато, блин. Пытаюсь развязать узел на горловине мешка и вдруг замечаю кровь на руках. Неужели труп или части тела - проносится дикая мысль у меня в голове. Впрочем, меня этим уже не удивить - я навидался в мусорках всякого, от последствий абортов до отрезанных голов. Чего стоит на сегодня человеческая жизнь?!
Наконец, я развязал мешок и осторожно сунул руку внутрь. Вроде бы не куски мяса и не волосы. Я нащупал какую-то тряпку и, потянув, вытащил небольшой белый мешок с банковской опечаткой. Похолодев от предчувствий, я открыл этот мешок и внутри него увидел несколько таких же мешочков меньшего размера. Я оглянулся - вокруг никого не было, я был совершенно один в ночном холодном парке.
Я уставился на маленькие белые мешочки и не мог заставить себя дотронуться до них и открыть хотя бы один...
Ну что ж, похоже, что фортуна снова повернулась ко мне лицом!
к
ключ
(текст НАТУСИ)
Ожидание
Ожидание возле аптеки... нетерпеливое, возбужденное... Леденящий ветер пробирается под мою курточку. Стыну, невзирая на меховую подкладку. Меня аж потряхивает внутри, прыгаю то на одной, то на другой ноге. Затягиваюсь сигаретой, выдыхаю влажный дым, то и дело стряхиваю пепел, нервничая.
Ну где, где она, это худощавое медногривое солнышко с пухлыми, всегда влажными, подрагивающими губами, намазанными дешевой красной помадой, с огромными глазами, густо подкрашенными голубыми тенями... Нет-нет, она не шлюха, просто не умеет пока скоординировать всё как нужно.
Бросаю сигарету, наступаю на неё, дышу на руки, растираю их и прячу глубоко в карманы, почти постанываю от удовольствия и мысли, что им не нужно больше быть на стылом ветру. Ок, по крайней мере, пока. Только моё застывшее лицо, моя сухая обветренная кожа не может избежать этого жестокого, неутихающего, какого-то жестяного холода. Слава Богу, хоть дождя нет! Нет! Лучше слава Ему, что нет снега!
НУ, ГДЕ ЖЕ ОНА?!
Сегодня у меня всё было обдумано и запланировано. Мне нужно подождать, пока она завернет за угол... да, за угол этой вот аптеки - и как только я увижу ее шерстяные колготки и светлые кожаные сапожки до колена, мне нужно пойти ей навстречу, натолкнуться на неё в как бы задумчивости, как бы совершенно случайно, воскликнуть «О, Господи! Извините!» и помочь ей подобрать всё, что она, возможно, уронит.
Она вежливо улыбнётся, с благодарностью возьмет у меня из рук свои вещи, сделает шаг, чтобы идти дальше, и я скажу:"Подождите!". Она обернётся удивлённо, подумав, наверное, что это всё как-то по-дурацки выглядит, а я скажу:«Могу ли я предложить Вам чашечку кофе или чего-нибудь еще? Просто, чтобы нам сбежать от этого ужасного ветра!». И она снова улыбнется и на секунду задумается об этом, в спешке возвращаясь на работу, слегка расстроенная этой случайностью, выбивающей ее из ее маниакально точно рассчитанной рутины. А что потом?
Господи, как все же холодно! Следующая сигарета... Я, чтобы не пропустить её появления, не могу даже на момент войти вовнутрь, и люди в аптеке наверняка думают обо мне по крайней мере с удивлением, не сказать бы больше. Я уже отираюсь возле аптечного окна больше пятнадцати минут, разглядывая с замороженным лицом презервативы – съедобные, ребристые, усатые, разноцветные – шоколадные, неоново светящиеся, беленькие, голубенькие, красненькие... Некоторые – в упаковках с изображениями счастливых любовников, рука об руку бегущих по теплым тропическим пляжам, или с охренительным закатом тропического же солнца, уходящего за охренительный же горизонт. Знойные мужики выгуливают прекрасных дам-с... Еартинки забойных спортивных машин... Леди в опасно завлекающей черной коже с шипами. Тут же увлажняющие кремы для лица... угу... мне как раз нужно, наверное, именно это – и получится как будто я гуляю себе по аптеке в поисках чего-нибудь эдакого.
О, Господи, ну где всё же она? Она так задерживается! Это так на нее непохоже. Я беспокойно взглядываю на свои часы – уже пять минут позже ее обычного времени. ЧТО, ЧЕРТ ПОБЕРИ, Я ТУТ ДЕЛАЮ?! Я смотрю на нее каждый день в автобусе, на остановке, в свой обеденный перерыв...
И вдруг... Я вижу, наконец, ее ножку, светлый сапожок (она надевает их почему-то строго по вторникам и средам) появляется из-за угла. Ну, слава тебе, Господи – вот она, наконец! Наши глаза встречаются и я иду прямо к ней – я вижу всё как в замедленном кино, как в несуществующем времени существующего пространства: сейчас мы заденем друг друга, я уже чувствую ее дыхание, сейчас я схвачу ее руку, когда она пошатнется от нашего столкновения, я импровизирую каждый момент и... она останавливается прямо передо мной, и я просто-напросто теряю все слова!
Она выглядит слегка ошарашенно,но улыбается. «Простите»,- говорит она и я впервые слышу ее голос – мягкий, нежный, застенчивый... совершенно такой, как мне представлялось.
«Ничего-ничего...», - говорю я, чувствуя себя абсолютно по-дурацки и зная, что это моя вина.
Пару секунд мы стоим там, совершенно безмолвны. «Ок...» - говорит она и делает движение, чтобы шагнуть дальше. Мой сценарий вновь возникает в башке, зарепетированный донельзя.
«Подождите! – вдруг говорю я, и она останавливается и поворачивается ко мне.
«Не могли бы... м-м-м... а-а-а... Вы не... может мы... чай или что-нибудь?» - наконец выпаливаю я и чувствую, что заливаюсь краской.
Она явно озадачена. Несколько секунд она думает. «Простите, мы встречались раньше?» - спрашивает Она.
Мы все еще стоим в ледяном холоде. Она прячет подбородок в пушистый шарфик в сине-белую клеточку, так уютно обнимающий ее шею. Ветер, огибая ее тоненькую фигурку, свирепо швыряется горстями ледяной мороси прямо мне в лицо. Ну и что я могу ей ответить?! Что я преследую ее уже два месяца от автобусной остановки до кустов напротив ее дома? Что я знаю до мелочей, что она наденет в тот или иной день недели? Что у нее есть пышный цветок на окне и белый кошак по имени Альфонс? Что я даже знаю, что однажды какой-то мужик провожал ее до дома и вышел оттуда только утром?
Но я мямлю: «Да-а-а... ну... вообще-то... нет, мы так-то не встречались... Но я... как бы это сказать... я езжу в том же автобусе, что и Вы...» - и краснею, наверное, до пальцев на ногах.
«О, даже так...» - говорит она и дарит мне легкую улыбку – «Послушайте, мне нужно возвращаться сейчас на работу и я очень тороплюсь».
ДА ЗНАЮ Я, ЗНАЮ!!!
«...Но может быть, мы увидимся вечером в автобусе? И спасибо за приглашение, в любом случае!» - она снова подарила мне вежливую улыбку и заторопилась в свой офис.
Кажется, я понемногу прихожу в себя, но мое сердце все еще бьется как после гонки. Да уж, хлебнулось адреналинчика! Кое-как достаю из кармана дрожащими пальцами пачку сигарет.
Вынимаю одну – ломается... бросаю ее под ноги, достаю вторую, закуриваю. Фу-у-у... уже дышу глубже. Всё тело обмякает как после стресса.
Я снова поворачиваюсь к аптечному окну-витрине, нечетко вижу в нем своё отражение. Моё лицо выглядит в отражении как белая наждачная бумага – совершенно бескровное от волнения и в пупырышках от холода. Я поправляю чёлку и слегка зачесываю за уши свои растрепавшиеся на ветру светлые локоны. Пару секунд смотрю себе в глаза, дотрагиваюсь до промерзших насквозь скул и обветренных, нервно искривленных губ. Очень бледное лицо. Единственное розовое пятно на нём – кончик моего замерзшего носа. Я раскрываю свою сумочку, нащупываю косметичку и в ней - мою любимую помаду оранжевого цвета. Подкрашиваю губы перед отражением. Закрываю тюбик и бросаю его обратно в косметичку.
Ну что ж, пора и мне в свой офис. Значит, вечером – снова на автобусной остановке. А потом - может быть я снова с ней поговорю... а может быть – нет... кто знает.
Ожидание
Ожидание возле аптеки... нетерпеливое, возбужденное... Леденящий ветер пробирается под мою курточку. Стыну, невзирая на меховую подкладку. Меня аж потряхивает внутри, прыгаю то на одной, то на другой ноге. Затягиваюсь сигаретой, выдыхаю влажный дым, то и дело стряхиваю пепел, нервничая.
Ну где, где она, это худощавое медногривое солнышко с пухлыми, всегда влажными, подрагивающими губами, намазанными дешевой красной помадой, с огромными глазами, густо подкрашенными голубыми тенями... Нет-нет, она не шлюха, просто не умеет пока скоординировать всё как нужно.
Бросаю сигарету, наступаю на неё, дышу на руки, растираю их и прячу глубоко в карманы, почти постанываю от удовольствия и мысли, что им не нужно больше быть на стылом ветру. Ок, по крайней мере, пока. Только моё застывшее лицо, моя сухая обветренная кожа не может избежать этого жестокого, неутихающего, какого-то жестяного холода. Слава Богу, хоть дождя нет! Нет! Лучше слава Ему, что нет снега!
НУ, ГДЕ ЖЕ ОНА?!
Сегодня у меня всё было обдумано и запланировано. Мне нужно подождать, пока она завернет за угол... да, за угол этой вот аптеки - и как только я увижу ее шерстяные колготки и светлые кожаные сапожки до колена, мне нужно пойти ей навстречу, натолкнуться на неё в как бы задумчивости, как бы совершенно случайно, воскликнуть «О, Господи! Извините!» и помочь ей подобрать всё, что она, возможно, уронит.
Она вежливо улыбнётся, с благодарностью возьмет у меня из рук свои вещи, сделает шаг, чтобы идти дальше, и я скажу:"Подождите!". Она обернётся удивлённо, подумав, наверное, что это всё как-то по-дурацки выглядит, а я скажу:«Могу ли я предложить Вам чашечку кофе или чего-нибудь еще? Просто, чтобы нам сбежать от этого ужасного ветра!». И она снова улыбнется и на секунду задумается об этом, в спешке возвращаясь на работу, слегка расстроенная этой случайностью, выбивающей ее из ее маниакально точно рассчитанной рутины. А что потом?
Господи, как все же холодно! Следующая сигарета... Я, чтобы не пропустить её появления, не могу даже на момент войти вовнутрь, и люди в аптеке наверняка думают обо мне по крайней мере с удивлением, не сказать бы больше. Я уже отираюсь возле аптечного окна больше пятнадцати минут, разглядывая с замороженным лицом презервативы – съедобные, ребристые, усатые, разноцветные – шоколадные, неоново светящиеся, беленькие, голубенькие, красненькие... Некоторые – в упаковках с изображениями счастливых любовников, рука об руку бегущих по теплым тропическим пляжам, или с охренительным закатом тропического же солнца, уходящего за охренительный же горизонт. Знойные мужики выгуливают прекрасных дам-с... Еартинки забойных спортивных машин... Леди в опасно завлекающей черной коже с шипами. Тут же увлажняющие кремы для лица... угу... мне как раз нужно, наверное, именно это – и получится как будто я гуляю себе по аптеке в поисках чего-нибудь эдакого.
О, Господи, ну где всё же она? Она так задерживается! Это так на нее непохоже. Я беспокойно взглядываю на свои часы – уже пять минут позже ее обычного времени. ЧТО, ЧЕРТ ПОБЕРИ, Я ТУТ ДЕЛАЮ?! Я смотрю на нее каждый день в автобусе, на остановке, в свой обеденный перерыв...
И вдруг... Я вижу, наконец, ее ножку, светлый сапожок (она надевает их почему-то строго по вторникам и средам) появляется из-за угла. Ну, слава тебе, Господи – вот она, наконец! Наши глаза встречаются и я иду прямо к ней – я вижу всё как в замедленном кино, как в несуществующем времени существующего пространства: сейчас мы заденем друг друга, я уже чувствую ее дыхание, сейчас я схвачу ее руку, когда она пошатнется от нашего столкновения, я импровизирую каждый момент и... она останавливается прямо передо мной, и я просто-напросто теряю все слова!
Она выглядит слегка ошарашенно,но улыбается. «Простите»,- говорит она и я впервые слышу ее голос – мягкий, нежный, застенчивый... совершенно такой, как мне представлялось.
«Ничего-ничего...», - говорю я, чувствуя себя абсолютно по-дурацки и зная, что это моя вина.
Пару секунд мы стоим там, совершенно безмолвны. «Ок...» - говорит она и делает движение, чтобы шагнуть дальше. Мой сценарий вновь возникает в башке, зарепетированный донельзя.
«Подождите! – вдруг говорю я, и она останавливается и поворачивается ко мне.
«Не могли бы... м-м-м... а-а-а... Вы не... может мы... чай или что-нибудь?» - наконец выпаливаю я и чувствую, что заливаюсь краской.
Она явно озадачена. Несколько секунд она думает. «Простите, мы встречались раньше?» - спрашивает Она.
Мы все еще стоим в ледяном холоде. Она прячет подбородок в пушистый шарфик в сине-белую клеточку, так уютно обнимающий ее шею. Ветер, огибая ее тоненькую фигурку, свирепо швыряется горстями ледяной мороси прямо мне в лицо. Ну и что я могу ей ответить?! Что я преследую ее уже два месяца от автобусной остановки до кустов напротив ее дома? Что я знаю до мелочей, что она наденет в тот или иной день недели? Что у нее есть пышный цветок на окне и белый кошак по имени Альфонс? Что я даже знаю, что однажды какой-то мужик провожал ее до дома и вышел оттуда только утром?
Но я мямлю: «Да-а-а... ну... вообще-то... нет, мы так-то не встречались... Но я... как бы это сказать... я езжу в том же автобусе, что и Вы...» - и краснею, наверное, до пальцев на ногах.
«О, даже так...» - говорит она и дарит мне легкую улыбку – «Послушайте, мне нужно возвращаться сейчас на работу и я очень тороплюсь».
ДА ЗНАЮ Я, ЗНАЮ!!!
«...Но может быть, мы увидимся вечером в автобусе? И спасибо за приглашение, в любом случае!» - она снова подарила мне вежливую улыбку и заторопилась в свой офис.
Кажется, я понемногу прихожу в себя, но мое сердце все еще бьется как после гонки. Да уж, хлебнулось адреналинчика! Кое-как достаю из кармана дрожащими пальцами пачку сигарет.
Вынимаю одну – ломается... бросаю ее под ноги, достаю вторую, закуриваю. Фу-у-у... уже дышу глубже. Всё тело обмякает как после стресса.
Я снова поворачиваюсь к аптечному окну-витрине, нечетко вижу в нем своё отражение. Моё лицо выглядит в отражении как белая наждачная бумага – совершенно бескровное от волнения и в пупырышках от холода. Я поправляю чёлку и слегка зачесываю за уши свои растрепавшиеся на ветру светлые локоны. Пару секунд смотрю себе в глаза, дотрагиваюсь до промерзших насквозь скул и обветренных, нервно искривленных губ. Очень бледное лицо. Единственное розовое пятно на нём – кончик моего замерзшего носа. Я раскрываю свою сумочку, нащупываю косметичку и в ней - мою любимую помаду оранжевого цвета. Подкрашиваю губы перед отражением. Закрываю тюбик и бросаю его обратно в косметичку.
Ну что ж, пора и мне в свой офис. Значит, вечером – снова на автобусной остановке. А потом - может быть я снова с ней поговорю... а может быть – нет... кто знает.
Авторизуйтесь, чтобы принять участие в дискуссии.