Апокриф апокрифу рознь.
Извиняюсь за офф, но сходила тут в кулинарный форум, заценить перепелиный конкурс - чутка не слопала свой собственный язык!
c
crataegus
Я б ни в жизнь не хотела, чтобы кто-то читал мои черновики - мне бы за них было стыдно.
а чего стыдиться? это ж рабочий процесс... глядя на них, понимаешь, как ценно то, что получилось в результате.
c
crataegus
Извиняюсь за офф, но сходила тут в кулинарный форум
это, к стати, очень по-булгаковски как он еду описывает, это нечто
c
crataegus
обалдеть просто
хорошо, что ужин уже почти готов
обалдеть просто хорошо, что ужин уже почти готов
Здорово, да?! :о)))) А у мню вот ужин еще не готов!
Мало того: муж зашел за мной на работу, так еще и ему показала!
Ну, вот, хоть тутошний пример. Мастерский Булгаков, пронзенный стрелами недоумения читателя, познакомившегося с черновиками - и вышло грустно....
Мне не нравится, когда обонятельное восприятие описывают терминами слухового восприятия.
"Слышать запах" - б-р-р!
"Слышать запах" - б-р-р!
"Слышать запах" - б-р-р!
Ой, самой слух режет до корчи, когда говорят, что слышат запах - тот жупел косноязычия, который всегда был невыносим. Но тут как раз меня и поразила неожиданная музыкальность и даже поэтическая законченность этой фразы. Лишний раз понимаю, что мастер в состоянии развернуть реки.
Дон! Дон! Папа мне сказал, штобы я скинула арендную плату на стописят, а я хозяина дожала до двухсот!
c
crataegus
Ой, самой слух режет до корчи, когда говорят, что слышат запах
Мне не нравится, когда обонятельное восприятие описывают терминами слухового восприятия.
нравится- не нравится, а люди так говорят (и я в том числе); ИМХО, писатель не обязан соблюдать "стилистические приличия", иной раз стилистическая неряшливость очень уместна и передает тыщу оттенков, которые не передать грамотной речью.
иной раз стилистическая неряшливость очень уместна и передает тыщу оттенков, которые не передать грамотной речью.
Я бы не назвала сие стилистической неряшливостью. :о))) Это чувствование языка.
нравится- не нравится, а люди так говорят
В том, как говорят люди и как пишет писатель есть существенная разница, именно в этой вот разнице и соль таланта.
c
crataegus
вот это место одно из самых любимых
"Как многоярусные соты, дымился и шумел и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома. Днем их окна были черны, а ночью горели рядами в темно-синей выси. Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов. Днем с приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми соломенными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных. Со ската на скат, покрикивая, ехали извозчики, и темные воротники — мех серебристый и черный — делали женские лица загадочными и красивыми.
Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами.
Сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром, и, уступами поднимаясь, расширяясь, порою пестря миллионами солнечных пятен, порою в нежных сумерках царствовал вечный Царский сад. Старые сгнившие черные балки парапета не преграждали пути прямо к обрывам на страшной высоте. Отвесные стены, заметенные вьюгою, падали на нижние далекие террасы, а те расходились все дальше и шире, переходили в береговые рощи, над шоссе, вьющимся по берегу великой реки, и темная, скованная лента уходила туда, в дымку, куда даже с городских высот не хватает человеческих глаз, где седые пороги, Запорожская Сечь, и Херсонес, и дальнее море.
Зимою, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в газовых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами, и в стеклянных сплошных окнах электрических станций, наводящих на мысль о страшном и суетном электрическом будущем человечества, в их сплошных окнах, где были видны неустанно мотающие свои отчаянные колеса машины, до корня расшатывающие самое основание земли. Играл светом и переливался, светился и танцевал и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом.
Но лучше всего сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням. Зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями московского берега, от которого были перекинуты два громадных моста. Один цепной, тяжкий, Николаевский, ведущий в слободку на том берегу, другой — высоченный, стреловидный, по которому прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва."
"Как многоярусные соты, дымился и шумел и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома. Днем их окна были черны, а ночью горели рядами в темно-синей выси. Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов. Днем с приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми соломенными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных. Со ската на скат, покрикивая, ехали извозчики, и темные воротники — мех серебристый и черный — делали женские лица загадочными и красивыми.
Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами.
Сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром, и, уступами поднимаясь, расширяясь, порою пестря миллионами солнечных пятен, порою в нежных сумерках царствовал вечный Царский сад. Старые сгнившие черные балки парапета не преграждали пути прямо к обрывам на страшной высоте. Отвесные стены, заметенные вьюгою, падали на нижние далекие террасы, а те расходились все дальше и шире, переходили в береговые рощи, над шоссе, вьющимся по берегу великой реки, и темная, скованная лента уходила туда, в дымку, куда даже с городских высот не хватает человеческих глаз, где седые пороги, Запорожская Сечь, и Херсонес, и дальнее море.
Зимою, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в газовых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами, и в стеклянных сплошных окнах электрических станций, наводящих на мысль о страшном и суетном электрическом будущем человечества, в их сплошных окнах, где были видны неустанно мотающие свои отчаянные колеса машины, до корня расшатывающие самое основание земли. Играл светом и переливался, светился и танцевал и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом.
Но лучше всего сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням. Зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями московского берега, от которого были перекинуты два громадных моста. Один цепной, тяжкий, Николаевский, ведущий в слободку на том берегу, другой — высоченный, стреловидный, по которому прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва."
c
crataegus
В том, как говорят люди и как пишет писатель есть существенная разница, именно в этой вот разнице и соль таланта.
несогласна
писатель волен писать как ему вздумается, а не как принято в учебниках.
Была бы цельность стиля-языка, лексики и замысла. Остальное вторично.
Язык вообще богаче учебнических "правильных" конструкций.
И вот она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечья, с не емкими "обезьяньими" ушами, с небритыми подмышками, вот она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет, с этим
младенцем в ней, уже мечтающим стать, небось, большим заправилой и выйти в отставку в 2020-ом году, - и я глядел, и не мог наглядеться, и знал, - столь же твердо, как то, что умру, - что я люблю ее больше всего что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете, или мечтал увидеть на том. От нее
осталось лишь легчайшее фиалковое веяние, листопадное эхо той нимфетки, на которую я наваливался с такими криками в прошлом; эхо на краю красного оврага, с далеким лесом под белесым небом, с бурыми листьями, запрудившими ручей, с одним последним сверчком в бурьяне... Но, слава богу, я боготворил не
только эхо. Грех, который я, бывало, лелеял в спутанных лозах сердца, мой великий, лучезарный грех, сократился до своей сущности:до бесплодного эгоистического порока; и его-то я вычеркивал и проклинал.
Неистово хочу, чтобы весь свет узнал, как я люблю свою Лолиту, эту Лолиту, бледную и оскверненную, с чужим ребенком под сердцем, но все еще сероглазую, все еще с сурьмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою...
Неистово хочу, чтобы весь свет узнал, как я люблю свою Лолиту, эту Лолиту, бледную и оскверненную, с чужим ребенком под сердцем, но все еще сероглазую, все еще с сурьмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою...
писатель волен писать как ему вздумается, а не как принято в учебниках.
Была бы цельность стиля-языка, лексики и замысла. Остальное вторично.
Язык вообще богаче учебнических "правильных" конструкций.
Нет, я не о том.
Я вообще отрицаю для писателя существование какой-нибудь правильности, и это даже не предмет для разговора.
Просто есть русский разговорный и русский литературный. Вот, русский разговорый я бы максимально придвинула к правилам, будь на то моя какая-то воля. :о))) А литературный - это танец слов, звуков, молчаний - какие там правила? Одно только - чтобы не было неуклюже.
c
crataegus
Вот, русский разговорый я бы максимально придвинула к правилам, будь на то моя какая-то воля. :о))
да Вы диктатор!
Одно только - чтобы не было неуклюже.
иной раз уместен и неуклюжий танец!
Если неряшливо, то писатель - писатель так себе. А если он берет бардак и делает из него симфонию, то это Набоков, которго, когда читаю, то почти чувствую свои слезы.
c
crataegus
Если неряшливо, то писатель - писатель так себе. А если он берет бардак и делает из него симфонию
согласна
Авторизуйтесь, чтобы принять участие в дискуссии.