Партия наш рулевой.Партия Мясных Машин
d
dvr4.ru
И её предводитель
Тайный идеолог Кремля с 1989 года
Известный мазга - трах
Владимир Сорокин
:-)
(По легенде 1го отдела глубоко законспирированный гонимый писатель-диссидент)
[Сообщение изменено пользователем 02.03.2008 22:55]
Тайный идеолог Кремля с 1989 года
Известный мазга - трах
Владимир Сорокин
:-)
(По легенде 1го отдела глубоко законспирированный гонимый писатель-диссидент)
[Сообщение изменено пользователем 02.03.2008 22:55]
d
dvr4.ru
Новый Устав Партии -
фундаментальный труд аффтара
"Сердца 4х"
фундаментальный труд аффтара
"Сердца 4х"
В
ВсёОтлично
прекрасная тема)
d
dvr4.ru
Владимир Сорокин
Заседание завкома
--------------------------------------------------------------
Сборник рассказов «Первый субботник»
--------------------------------------------------------------
© Владимир Сорокин, 1979-1984
К заводскому клубу Витька Пискунов пришел в девятом часу, — два фонаря уже горели, возле облупившихся десятиметровых колонн толпились парни. Заметив его, они перестали разговаривать, повернули к Витьке свои хмельные лица:
— Привет, Пискун.
— Здорово...
— Ну что — готов?
— Готов. Морально и физически. — Витька достал папиросу, приблизился к широколицему парню. — Дай-ка...
Парень вынул изо рта сигарету, протянул Витьке:
— Собрались уж. Тебя дожидаются.
— Черт с ними. — Витька прикурил.
— С ними-то с ними, а попотеть тебе придется, это точно.
— А что ты волнуешься? Мне ж потеть, не тебе. — Запрокинув голову, Витька выпустил вверх дым, посмотрел на звезды.
— Да я не волнуюсь, я так. — Парень затушил окурок о колонну. Другой парень — высокий и горбоносый, оскалясь, хлопнул Витьку по плечу:
— Ничего, робя, Витьку с кашей не съешь! Он сам кого хочешь слопает! Правда, Витьк?
Пискунов молча курил, привалившись к колонне.
— Да, Пискун, дозашибался ты, — качнул головой другой парень, — Не завидую.
— Ладно, Жень, не расстраивай его...
— А чего это они в клубе надумали?
— Зал на ремонте.
— Ааааа... Понятно.
Пискунов докурил, щелчком послал окурок в клумбу и, отстранив широколицего, двинулся к двери.
— На танцы придешь?
— Не знаю...
— В общем, Витек, бутыль с тебя по случаю такого случая, — хмыкнул горбоносый в спину Пискунова.
— Бутыль? — Оттянув дверь, Витька обернулся. — Хуиль! Бутыль сам поставишь, за футбол еще задолжал... А за мной не заржавеет, не боись...
Хлопнув дверью, он вошел в вестибюль.
Внутри было пусто. Окошечко кассы не горело. На вешалках висел халат уборщицы, три чьих-то пальто и серый плащ Клокова.
«Приперся, — подумал Пискунов, проходя по вестибюлю. — Этого хлебом не корми, дай позаседать».
Дверь в зал была открыта. Пискунов вошел. На слабо освещенной сцене, прямо под громадным портретом Ленина, сидели люди. Они занимали середину длинного стола, покрытого красным сукном.
— Можно войти? — негромко спросил Пискунов. Его голос гулко разнесся по пустому залу.
— Входи, входи, — откликнулась Симакова. Она сидела в центре стола и перебирала какие-то бумаги.
— Он и здесь без опоздания не может. — Сидящий рядом с ней Хохлов посмотрел на часы. — Пятнадцать минут девятого.
— Привычка, — рассмеялся Клоков. — В кровь вошло уж. Как ни день — так Пискунов. Кто опоздал — Пискунов. Кто напился — Пискунов. Кто мастеру нагру...
— Сергей Васильевич, — перебила его Симакова, — о Пискунове после. Давайте с путевками закончим. А ты, Пискунов, сядь, посиди пока.
Витька, не торопясь, прошел меж кресел и сел с краю, поближе к двери.
— Если дать сто кузнечному и сто десять литейному, как Старухин предлагает, тогда механосборочному останется всего восемьдесят четыре путевки. А гаражу вообще двенадцать... то есть четырнадцать, — зашелестел бумагами Хохлов.
— Ну и правильно, — спокойно проговорила Звягинцева, постукивая карандашом по столу, — механо-сборочный никогда план не выполняет, всегда завод подводит. Кузнечный с литейным поднажмут, а сборщики все на тормозах спустят: то станки у них ломаются, то текучесть кадров... Поэтому и завод-то не балуют — ни квартир, ни заказов, ни путевок.
— Ну, положим, квартир нет не только поэтому, — нахмурился Клоков. — У строителей не все ладится. Квартиры будут. В Ясенево три дома заложили, в Медведково два. А сборщиков тоже понять нужно. У нас ведь и ответственность больше, и условия потяжелее. И платят нашим рабочим негусто...
— Да ну вас! — Звягинцева распрямилась, отчего два ордена, прикрепленные к ее серому жакету, слабо звякнули. — Платят негусто! Платят всем одинаково. Работать нужно. План выполнять. Тогда и платить хорошо будут, и заказы появятся, и путевки. Весь завод горит из-за сборщиков. Весь!
— Но ведь надо понять, что работать на конвейере тяжелее, а за сто сорок рублей никто особенно не горит жела...
— Понять! Вон сидит, поймите его! — Звягинцева показала карандашом в полутемный зал, где меж круглых кресел маячила голова Пискунова. — Ваш ведь фрукт, из механосборочного. Поймите его! Он зашибает, прогуливает, а мы его понять должны.
— Татьяна Юрьевна, хватит об этом, — проговорила Симакова. — Давайте путевки распределять. У меня завтра отчет в ВЦСПС, ночь еще сидеть... В общем, или дать всем поровну, или как Старухин предложил.
— Поровну нельзя, — вставил Урган. — Татьяна Юрьевна права. Лучше всех работают литейщики. Им и дать надо больше всех. А сборщики пусть на турбазу едут. Вон под Саратовом я был прошлый год — любо-дорого посмотреть. И питание хорошее, и Волга рядом. Не хуже юга.
— Точно, — Звягинцева повернулась к нему, — пусть туда и едут. А то всем на юга захотелось. Пискунов вон тоже небось заявление писал. Писал, Пискунов?
— Я? — Витька поднял голову.
— Ты, ты. Я тебя спрашиваю.
— Эт что — в Ялту, что ль?
— Да.
— Чего я там не видал. Я лучше у тетки в Обнинске, тихо-мирно...
— Сознательный, — усмехнулась Звягинцева, — тихо-мирно. Все бы так — тихо-мирно! А то вон, — она толкнула пальцем пачку листов. — Четыреста заявлений!
— Значит, распределим, как Старухин предложил? — спросила Симакова.
— Конечно.
— Давайте так...
— Удобно и правильно.
— А главное — стимул. Хорошо поработал — путевка будет.
— Правильно.
— Голосовать будем?
— Да не надо. И так все ясно.
Симакова записала что-то в своем блокноте.
— Оксана Павловна, — наклонился вперед Хохлов, — у нас в цехе работает одна женщина, мать троих детей, активистка, общественница. Из старой рабочей семьи. Очень хотелось, чтоб ей дали путевку.
— И у меня тоже двое есть. Молодые, но общественники хорошие, — добавил Клоков.
— Всех общественников, ветеранов войны и инвалидов мы обеспечим, как всегда, — ответила Симакова, — но это все потом, товарищи. Главное — распределили по цехам. А там уж сами решайте. Давайте перейдем к вопросу о Пискунове. Встань, Пискунов! Иди сюда.
Витька неторопливо приподнялся, подошел к сцене.
— Поднимайся, поднимайся к нам.
По деревянным ступеням он поднялся на сцену и стал возле трибуны. С минуту сидящие за столом разглядывали его.
— А поновей брюк ты что — найти не смог? — спросил Клоков.
— Не смог. — Витька рассматривал метровый узел на галстуке Ильича.
— Хоть бы почистил их. Вон грязные какие. Не на танцульки ведь пришел, не в винный магазин.
— На танцы бы у него нашлись другие, — вставила Звягинцева, — и брюки и рубашка. И галстук нацепил бы, не забыл. И поллитру с дружками раздавил бы.
Симакова положила перед собой два листка:
— На завком поступили две докладные записки. Первая — от мастера механосборочного цеха товарища Шмелева, вторая — от профячейки цеха. В обоих товарищи просят завком рассмотреть поведение Пискунова Виктора Ивановича, фрезеровщика механосборочного цеха. Я их зачитаю... Вот, мастер пишет:
«Довожу до сведения заводского комитета профсоюза, что работающий в моей бригаде Виктор Пискунов систематически нарушает производственную дисциплину, что пьяным является на свое рабочее место, и что не выполняет производственные нормы, и что грубит начальству, рабочим и мне... Начиная с июня сего года Пискунов опять запил, он приходит на завод и сильно шатается, а также выражается грубыми нецензурными словами. Я много раз предупреждал его, просил и даже ругал, но он все как с гуся вода — пьет, ругается, грубит, хулиганит. Шестнадцатого июля, работая на фрезерном станке и фрезеруя торцы корпуса, он закрепил деталь наоборот, что вызвало крупную поломку станка. Когда же я накричал на него, он взял другую деталь и кинул в меня, но я увернулся и пошел к начальнику цеха. Пискунов и до этого не следил за своим станком, на реле он нацарапал матерное слово, а рядом нацарапал матерную картинку. А когда я просил его стереть, он говорил, что ему нужен стимул. А десятого июля в раздевалке он избил Федора Барышникова так, что того повели в медпункт. Из-за Пискунова наша бригада никогда не выполняла план, так как он больше двухсот корпусов никогда не фрезеровал, а норма — триста пятьдесят. Я много раз говорил начальству, но оно говорит, что и так у нас текучка, так что надо воспитывать, а не выгонять. И Пискунов, когда я его ругаю, ручку вынет и говорит: «Давай бумагу, сейчас заявление напишу, и не нужен мне ваш завод». И плохо говорит о своей заводской семье. И ругается. Я проработал на нашем заводе двадцать три года и как член партии требую, чтобы к Пискунову применили эффективные меры, чтобы поговорили с ним эффективно, как следует. Его ведь два раза на завком посылали, а он хоть бы что. Весь наш коллектив присоединяется ко мне и требует эффективного разговора с Пискуновым. Мастер Андрей Шмелев».
В приоткрытую дверь зала вошла уборщица с ведром и щеткой. Поставив ведро на пол, она сняла со щетки тряпку и стала мыть ее в ведре.
Симакова взяла в руки другой листок.
— А это от профячейки... Члены цехового профсоюзного комитета просят заводской комитет рассмотреть на очередном заседании поведение фрезеровщика Виктора Пискунова. В течение последнего месяца Пискунов регулярно нарушал производственную дисциплину, являясь на работу в нетрезвом виде и не выполняя производственных норм. Шестнадцатого июля Пискунов нанес в пьяном состоянии сильное повреждение своему станку, тем самым на целый день задержал работу всей бригады. Снятие с Пискунова прогрессивки никак не повлияло на него, — он по-прежнему продолжает нарушать дисциплину, грубит цеховому начальству и товарищам.
Симакова отложила листок в сторону:
— Да, Пискунов. Год ты на заводе не проработал, а все тебя уж знают. И не как ударника, а как тунеядца и алкоголика.
— Я что — алкоголик? — Пискунов поднял голову.
— А кто же ты? — спросил Клоков. — Самый натуральный алкоголик.
— Алкоголиков в больнице лечат, а я работаю. Я не алкоголик.
— Конечно! Конечно, он не алкоголик! — притворно серьезно заговорила Звягинцева. — Какой он алкоголик?! Он утром стакан, в обед стакан и вечером полбанки! Какой же он алкоголик?
Сидящие за столом засмеялись.
Уборщица отжала тряпку, намотала ее на щетку и стала протирать проход между креслами.
Симакова вздохнула:
— Ты понимаешь, Пискунов, что работать в пьяном виде не только опасно для тебя, для твоего станка, но и для окружающих? Понимаешь?
— Понимаю.
— Ну так что ж? Понимаешь, а пить продолжаешь?
— Да не пью я... Было один раз, так раздули, — он качнулся, тряхнул головой, — раздули, будто я каждый день, а я на самом деле один раз у шурина, на дне рождения...
— Да что ж ты врешь, бесстыжие твои глаза?! — крикнула Звягинцева. — Как не стыдно врать тебе! Ты каждый день на бровях, каааждый! Вот, — она кивнула на Клокова, — профорг твой сидит, его бы постыдился!
Витька посмотрел на Клокова и только сейчас заметил сидящего возле него Сережу Черногаева, расточника из соседней бригады. Серега смотрел на Витьку пугливо и настороженно.
— Один раз, — подхватил Клоков, — он, может, трезвым один раз за это время был! Я с ним каждое утро в раздевалке встречаюсь, в глаза погляжу — снова пьяный. А глаза, как у кролика, красные.
— Чего это красные? Какие это у меня красные?
— Такие и красные. А морда белая, как молоко. И шатает из стороны в сторону.
— Да когда меня шатало-то? Чего вы врете-то?
— Ты, друг мой, не дерзи мне! — Клоков шлепнул рукой по столу. — Я тебе не собутыльник твой! Не Васька Сенин! Не Петька Круглов! Это с ними ты так разговаривай! И встань-ка как следует! Чего привалился к трибуне! Это тебе не стойка пивная!
— Встань нормально, Пискунов, — строго проговорила Симакова.
Витька нехотя оттолкнулся от трибуны и выпрямился, прищурясь. Уборщица кончила протирать пол и, опершись о щетку, с интересом уставилась на сцену.
Звягинцева брезгливо посмотрела на Пискунова, покачала головой:
— Дааа... Противно смотреть на тебя, Пискунов. Жалкий ты человек.
— Это почему ж я жалкий?
— Любой алкоголик жалок, — вставил Старухин. — А ты не исключение. Ты бы посмотрел на себя в зеркало. Ты же опух весь. Лицо лиловое какое-то, черт знает что... Смотреть неприятно.
Дверь скрипнула, в зал вошел высокий милиционер с виолончельным футляром в руке. Сидящие посмотрели на него. Потоптавшись на месте, милиционер медленно прошел по проходу и сел с краю четвертого ряда. Черный футляр он прислонил к соседнему креслу, снял фуражку с лысоватой головы и повесил на футляр.
— Сейчас он присмирел еще, — пробормотал Клоков, покосившись на милиционера. — А что он в цехе творит, в раздевалке.
— Вы что, видели?
— Тебе сказали, не пререкайся! — качнулась вперед Симакова. — Ты лучше расскажи, как ты Барышникова избил. Или, может, это опять Клоков придумал?
Пискунов тоскливо вздохнул, заложил руки за спину. Милиционер, прищурившись, смотрел на него. Уборщица оставила ведро со щеткой в проходе и села недалеко от милиционера.
— Чего молчишь? Рассказывай.
— Да чего рассказывать... Сам он первый полез. Ругался, грозил... А я усталый был, не в духе.
— И пьяный к тому же, да?
— Ну, может, немного... Пива утром выпил.
— И к вечеру не выветрилось? — спросил Клоков. — Хорошее пиво!
Члены завкома засмеялись.
Уборщица покачала головой, поправила сползший на глаза платок. Милиционер, по-прежнему сощурившись, смотрел на сцену. Симакова взяла карандаш, перебирая его, спросила:
— Значит, свое плохое настроение ты выместил на товарище?
— Так он первый полез. Обзывался.
— Не ври, Пискунов, — перебил его Клоков. — Не он к тебе полез, а ты, ты напился в раздевалке с Петькой Кругловым и стал приставать ко всем. А Барышников тебя одернул. А ты его избил. Вот — свидетель сидит, — он качнул головой в сторону Черногаева.
Все посмотрели на свидетеля. Черногаев покраснел. Витька взглянул на красное лицо Сергея и отвернулся.
— Молчишь? То-то. Правда глаза колет. Скажи спасибо Барышникову, что не заявил на тебя. А он имел право. За тот синячище пятнадцать суток дали бы тебе, не меньше.
— А действительно, почему он не пошел в милицию? — спросил Урган.
— Да вот парень хороший оказался. Замял, как будто и не было ничего.
— Повезло тебе, Пискунов.
— Таким, как он, всегда везет.
— Точно, точно. Везет! — Уборщица поднялась со своего места. — Я извиняюсь, конечно, да только вот ведь, — она развела руки в стороны, — сосед у меня точно такой, точно! И как их, паразитов, земля носит!
Она выбралась из кресел, подбежала к сцене и стала загибать узловатые пальцы:
— Не работает нигде! Пьет каждый день! Девок к себе таскает, хулиганит, дерется — и хоть бы что! И вот ведь не выселит его никто! Я уж в милицию и туда и сюда — нет! Как пил, так и пьет!
Члены завкома сочувственно покачали головами. Уборщица вздохнула и села в первом ряду. Симакова посмотрела на Пискунова:
— Тебя ведь третий раз на завком таскают, Пискунов. Неужели совесть совсем потерял? Ты ведь коллектив подводишь, завод позоришь. О себе не думаешь — о других подумай. Бригада из-за тебя план не выполняет, значит, всем — ни прогрессивки, ни премии. Ты это понимаешь? Или тебе все равно? Чего молчишь?! Все равно, да?!
— А для него, Оксана Павловна, что в лоб, что по лбу, — вздохнула Звягинцева. — Он выпил — хорошо! Подрался — еще лучше! На работу не пришел — совсем прекрасно! А до бригады ему и дела нет.
— Ты знаешь, Пискунов, во сколько поломка твоего станка обошлась государству? Не знаешь? — спросил Клоков.
Витька покачал головой.
Клоков приподнялся, опираясь руками о стол:
— Была б моя воля, я б вычел бы все с тебя! Вот тогда б ты узнал! Узнал. А то сломал станок и хоть бы что — сидит, курит в проходе! Ты что, Витя, делаешь? Я покуриваю! А станок чинят. Хоть бы помог наладчикам! Нет, наплевать! И вообще ему наплевать на работу, на цех, на товарищей. Вот Черногаев, рабочий, в одном цехе с ним, вот ты хоть расскажи нам, как о Пискунове товарищи отзываются! Расскажи! А мы послушаем.
Черногаев неуверенно встал, качнулся. Все смотрели на него.
— Ну я... я, в общем... — Он провел рукой по лбу.
— Да ты смелее, Сереж, расскажи все как есть, — подбодрил его Клоков.
— Ну, я, товарищи, работаю в одном цехе с Пискуновым, вижу, значит, его каждый день. Мы с ним в разных бригадах работаем, но вижу я его каждый день. И в раздевалке, и в столовой. Вот. Ну и, в общем, здесь уже говорили. Пьет он. Выпивает регулярно. И утром приходит пьяный, и вечером пьяный. Вот, значит. И станок его я вижу. Грязный он, неубранный. После работы иду — а на его станке — стружка. И щетка на полу валяется. И почти каждый день так. И вообще он ведет себя нехорошо, грубит. Вот Барышникова избил...
— Как это случилось? — спросила Симакова.
— Ну, Пискунов с Петькой Кругловым раньше всех в раздевалку пошли, значит. Еще шести не было, а они подались. А когда остальные стали приходить и я пришел — они уже пьяные сидят, матерятся, курят. А с Федей они еще раньше столкнулись. Федя Пискунова ругал за то, что план всей бригаде сорвал. А тут Пискунов как Федю увидел, так сразу задираться стал, значит. Эй, говорит, ударник-стахановец, иди сюда, я тебе рожу профрезерую.
— Чего ты врешь, Черногай, я такого...
— Замолчи, Пискунов! Продолжай, Черногаев.
— Ну вот. А Федя ему говорит — веди, говорит, себя прилично. А Пискунов выражаться. А Федя, значит, говорит ему, что будет, вот, собрание, я, говорит, скажу о тебе и мы, говорит, в завком на тебя напишем. Ну, тут Пискунов на него бросился. Разняли их. У Феди лицо разбито. Ребята в медпункт пошли с ним. А Пискунов еще долго в раздевалке сидел. Выражался. О заводе нехорошо говорил...
— Эт что я нехорошего-то говорил?
— Не перебивай, Пискунов! Тебя не спрашивают.
— А чего он врет-то?
— Я не вру. Он говорил, что все у нас плохо, платят мало. Купить, говорил, нечего, пойти некуда.
— Еще бы! Он ведь кроме винного магазина никуда не ходит! А кроме поллитры ничего не покупает.
— Эт почему ж я не хожу-то?
— Потому! Потому что алкоголик ты! Аморальный человек! — тряхнула головой Звягинцева.
Черногаев продолжал:
— А еще он говорил, что вот на заводе все плохо, купить нечего, еда плохая. Поэтому, говорит, и работать не хочется.
Все молчаливо уставились на Пискунова.
— Да как же... да как же у тебя язык повернулся сказать такое?! — Уборщица встала со своего места, подошла к сцене. — Да как тебе не совестно-то?! Да как же ты, как ты посмел-то! А?! Ты... ты... — Ее руки прижались к груди. — Да кто ж тебя вырастил?! Кто воспитал, кто обучал бесплатно?! Да мы в войну хлеб с опилками ели, ночами работали, чтоб ты вот в этой рубашке ходил, ел сладко да забот не знал! Как же ты так?! А?!
— Плюешь, Пискунов, в тот же колодец, из которого сам пьешь! — вставил Хохлов.
— И другие пьют, — добавила Симакова. — На всех плюешь. На бригаду, на завод, на Родину. Смотри, Пискунов, — она постучала пальцем по столу, — проплюешься!
— Проплюешься!
— Ишь, плохо ему! Работать надо, вот и будет хорошо! А лентяю и пьянице везде плохо.
— А таким людям везде плохо. Такого в коммунизм впусти — ему и там не по душе придется.
— Да. Гнилой ты человек, Пискунов.
— Ты комсомолец?
— Нет. — Витька тоскливо смотрел на портрет.
— И вступать не думаешь?
— Да поздно. Двадцать пять...
— Таким в комсомоле делать нечего.
— Точно! Таким вообще не место среди рабочего класса.
— Третий раз вызывают его на завком, и все как с гуся вода! Вырастили смену себе, нечего сказать! А все мягкотелость наша. Воспитываем все!
— Действительно, Оксана Павловна. — Звягинцева повернулась к Симаковой. — Что же это такое?! Мы ж не шарашкина контора, а завком! Значит, опять послушает он нас, послушает, выйдет, сплюнет в уголок, а завтра снова в одиннадцать — за бутылкой? Мы же завком! Заводской комитет профсоюза, товарищи! Профсоюзы — это кузница коммунизма! Это ведь Ленин сказал! Так почему же мы так мягки с ними, с ними вот?!
— И правда! Пора наконец перестать лояльничать с ними! — вставил Старухин. — В конце концов у нас производство, советское производство! И мы несем ответственность за эффективность нашего завода перед Родиной! Сняли с него прогрессивку — мало! Сняли тринадцатую зарплату — мало! Увольнять нельзя, значит, надо искать какие-то новые меры! И не гуманничать! А то догуманничаемся!
— Правильно, Оксана Павловна, с такими, как Пискунов, надо бороться. Бороться решительно! Что с ними цацкаться?!
— Ему ведь наши нотации — как мертвому припарки.
— Ну, а что мы можем, кроме снятия премий и прогрессивки? Выгнать-то нельзя...
— Тогда вообще зачем заседать?! Это ж издевательство над профсоюзом.
— Форменное издевательство...
— И пример дурной подаем. Сегодня он пьет, а завтра, гляди, и вся бригада.
— Ну, а действительно, что мы можем?!
Милиционер вздохнул, встал и одернул китель:
— Товарищи!
Все повернулись к нему. Он подождал мгновенье и заговорил:
— Я, конечно, человек посторонний, так сказать. И к этому делу отношения никакого не имею. Но я как советский человек и как работник милиции хочу, так сказать, поделиться просто опытом. Я, товарищи, с такими, как этот парень, почти девятнадцать лет работаю. С двадцатилетнего возраста с ними сталкивался. Эти люди — тунеядцы, алкоголики, хулиганы и более крупные, так сказать, матерые преступники надеются только на одно: чтобы мы с ними мягко, так сказать, обходились. Как только мы с ними мягче и обходительней — так они сразу хуже. Сразу чувствуют! И выводы делают, и становятся опаснее для общества. Я здесь сидел, слушал, ну, и, в общем, мне все понятно. Я вас, товарищи, хорошо понимаю. И по-моему, не надо вам бояться новых мер. Вы ведь, в конце концов, не за себя отвечаете, а за предприятие. И думаете о нем. И болеете за него. А завод ваш не зря орденом награжден. Не зря! Надо помнить об этом.
Он сел, сцепил руки.
— Правильно! — проговорил Урган. — Вот товарищ хоть и не работает на нашем заводе, а целиком прав. Поощряя таких, как Пискунов, мы вредим своему заводу! Сами себе же вредим! Значит, что же, выходит, мы с вами сами виноваты?!
— Конечно, виноваты! — подхватила Звягинцева. — Еще как виноваты! Из-за нашей близорукости и завод страдает!
Уборщица снова приподнялась со своего места:
— Да кабы моя воля, я б с этими вот, такими, как он, прямо не знаю, чтоб сделала! Ведь житья от них нет никакого! Ведь во дворе вот с утра день-деньской до вечера бренчат, пьют, дерутся!
— Но опять же, что мы можем поделать? Мы же обыкновенный завком, полномочия у нас крайне ограниченные.
Милиционер вздохнул:
— Товарищи, вы меня не поняли. Я же сказал, вам не надо бояться новых, более эффективных мер. Вы же не о себе думать должны, правильно?
— Да, правильно, конешно, — отозвалась Симакова, — но факт остается фактом, у нас, товарищ милиционер, действительно нет полномочий...
— Товааарищи! — Милиционер шлепнул руками по коленям. — Мне прямо горько слушать вас! Нет полномочий! Да кто же виноват в этом?! Вы сами и виноваты! Все от вас, от вашей инициативы зависит! Если б были у вас конкретные предложения, были б и полномочия. Законы, что, по-вашему, с неба валятся? Нет! Народ их создает! Все от вас зависит, от народа. А то сами перед собой барьер поставили и ждете, чтоб вам полномочия дали. Это просто несерьезно. Вы так ничего не дождетесь. А вот эти, — он ткнул пальцем в Пискунова, — действительно вам проходу не дадут! И тогда и полномочия не помогут. А сейчас, когда еще не поздно — предлагайте! Пробуйте! Чего вы боитесь? Вы что думаете, с такими, как этот парень, уговорами да беседами бороться? Напрасно. Их не уговаривать нужно. С ними совсем по-другому нужно. А как — это уж ваше дело. И инициатива должна от вас идти. Есть инициатива, есть предложения — значит, будут и полномочия. А если нет инициативы, нет деловых, так сказать, предложений — значит, и полномочий не будет.
Он сел, достал платок и вытер вспотевший лоб.
Минуту все молчали. Потом Клоков вздохнул, вобрал голову в плечи:
— Вообще-то у меня, то есть у нас... ну, в общем, есть одно предложение. Насчет Пискунова. Правда... я не знаю, как оно... ну... как... В общем, поймут ли меня, то есть нас, правильно...
— А вы не бойтесь, — ободрил его милиционер, пряча платок, — если оно деловое, конкретное, так сказать, значит, поймут. И одобрят.
Клоков посмотрел на Звягинцеву. Она ответила понимающим взглядом.
— Ну, в общем, мы предлагаем... — Клоков рассматривал свои руки, — в общем, мы...
Все выжидающе смотрели на него. Он облизал губы, поднял голову и выдохнул:
— Ну, в общем, есть предложение расстрелять Пискунова.
В зале повисла тишина. Милиционер усердно почесал висок и усмехнулся:
— Нууу... товарищи... что вы глупости говорите. При чем тут расстрелять....
Собравшиеся неуверенно переглянулись. Милиционер засмеялся громче, встал, поднял футляр и, посмеиваясь, пошел к выходу.
Все провожали его внимательными взглядами. Возле самой двери он остановился, повернулся и, сдвинув фуражку на затылок, быстро заговорил:
— Я тебе, Пискунов, посоветовал бы побольше классической хорошей музыки слушать. Баха, Бетховена, Моцарта, Шостаковича, Прокофьев, опять же. Музыка знаешь, как человека облагораживает? А главное, делает его чище и сознательней. Ты вот, кроме выпивки да танцев, ничего не знаешь, поэтому и работать не хочется. А ты сходи в консерваторию хоть разок, орган послушай. Сразу поймешь многое... — Он помолчал немного, потом вздохнул и продолжал: — А вы, товарищи, вместо того чтоб время вот таким образом терять и заседать впустую, лучше б организовали при заводе клуб любителей классической музыки. Тогда б и молодежь при деле была, и прогулов да пьянства убавилось... Я б распространился еще, да на репетицию опаздываю, так что извините...
Он вышел за дверь.
Уборщица вздохнула и, подняв ведро, двинулась за ним. Но не успела она коснуться притворившейся двери, как дверь распахнулась и милиционер ворвался в зал с диким, нечеловеческим ревом. Прижимая футляр к груди, он сбил уборщицу с ног и на полусогнутых ногах побежал к сцене, откинув назад голову. Добежав до первого ряда кресел, он резко остановился, бросил футляр на пол и замер на месте, ревя и откидываясь назад. Рев его стал более хриплым, лицо побагровело, руки болтались вдоль выгибающегося тела.
— Про... про... прорубоно... прорубоно... — ревел он, тряся головой и широко открывая рот.
Звягинцева медленно поднялась со стула, руки ее затряслись, пальцы с ярко накрашенными ногтями согнулись. Она вцепилась себе ногтями в лицо и потянула руки вниз, разрывая лицо до крови.
— Прорубоно... прорубоно... — захрипела она низким грудным голосом.
Старухин резко встал со стула, оперся руками о стол и со всего маха ударился лицом о стол.
— Прорубоно... про... прорубоно... — произнес он, ворочаясь на столе.
Урган покачал головой и забормотал быстро-быстро, едва успевая проговаривать слова:
— Ну, если говорить там о технологии прорубоно, о последовательности сборочных операций, о взаимозаменяемости деталей и почему же как прорубоно, так и брака межреспубликанских сразу больше и заметней, так и прорубоно местного масштаба у нас не обеспечивается фондами и сырьем по разному по сварочному, а наличными не выдают и агитируют за самофинансирование...
Клоков дернулся, выпрыгнул из-за стола и повалился на сцену. Перевернувшись на живот, он заерзал, дополз до края сцены и свалился в партер зала. В партере он заворочался и запел что-то тихое. Хохлов громко заплакал. Симакова вывела его из-за стола. Хохлов наклонился, спрятав лицо в ладони. Симакова крепко обхватила его сзади за плечи. Ее вырвало на затылок Хохлова. Отплевавшись и откашлявшись, она закричала сильным пронзительным голосом:
— Прорубоно! Прорубоно! Прорубоно!
Пискунов и Черногаев спрыгнули со сцены и, имитируя странные движения друг друга, засеменили к входной двери. Приблизившись к неподвижно лежащей уборщице, они взяли ее за ноги и поволокли по проходу к сцене.
— Прорубоно! Прорубоно! — хрипло ревел милиционер. Он изогнулся назад еще сильнее, красное лицо его смотрело в потолок зала, тело дрожало.
Пискунов с Черногаевым подволокли уборщицу к ступенькам и затащили на сцену. Звягинцева отняла руки от своего окровавленного лица, сильно наклонилась вперед и подошла к лежащей на полу уборщице. Урган тоже подошел к уборщице, бормоча:
— Если говорить о технологии прорубоно, граждане десятники, они никогда не ставили высоковольтных опор и добавляли битумные окислители, когда процесс шлифования необходим для наших ответственных дел и решений, и странное чередование узлов сальника и механопривода...
Черногаев и Пискунов, Звягинцева и Урган подняли уборщицу с пола и перенесли на стол.
Старухин приподнял свое разбитое посиневшее лицо.
— Прорубоно, — четко произнес он распухшими губами. Симакова отпустила Хохлова и, не переставая пронзительно выкрикивать, подошла к столу.
Хохлов опустился на колени, коснулся лбом пола и стал подгребать руками к лицу разлившиеся по полу рвотные массы. Черногаев, Пискунов, Звягинцева, Урган, Старухин и Симакова окружили лежащую на столе уборщицу и принялись сдирать с нее одежду. Уборщица очнулась и тихо забормотала:
— Та и прорубоно... так-то и прорубоно...
— Прорубоно! Прорубоно! — кричала Симакова.
— Прорубоно... — хрипела Звягинцева.
— Но прорубоно по технически проверенным и экономически обоснованным правилам намазывания валов... — бормотал Урган.
— Прорубоно! — ревел милиционер.
Вскоре вся одежда была содрана с тела уборщицы.
— Ота... ота-та... — бормотала она, лежа на столе.
— Пробо! Пробо! Пробо! — закричала Симакова.
Уборщицу перевернули спиной кверху и прижали к столу.
— Пробо... ота-то... — захрипела уборщица.
— Пробойно! Пробойно! — заревел милиционер.
Пискунов и Черногаев, приседая и делая кистями рук быстрые вращательные движения, спрыгнули со сцены, подняли лежащий у ног милиционера футляр, поднесли и положили его на край сцены.
— Пробойное! Пробойное! — ревел милиционер.
Пискунов и Черногаев открыли футляр. Внутри он был разделен пополам деревянной перегородкой. В одной половине лежала кувалда и несколько коротких металлических труб, другая половина была доверху заполнена червями, шевелящимися в коричневато-зеленой слизи. Из-под массы червей выглядывали останки полусгнившей плоти.
Черногаев взял кувалду, Пискунов забрал трубы. Труб было пять.
— Прободело! Прободело! — заревел милиционер и затрясся сильнее.
— Патрубки, патрубки пробойные общечеловеческие ГОСТ 652/58 по неучтенному, — забормотал Урган, вместе со всеми прижимая тело уборщицы к столу. — Длина четыреста двадцать миллиметров, диаметр сорок два миллиметра, толщина стенок три миллиметра, фаска 3×5.
Пискунов поднес трубы к столу и свалил их на пол.
— Прободело... так-то и проб... — бормотала уборщица.
Пискунов взял одну трубу и приставил ее заостренным концом к спине уборщицы.
— Убойно! Убойно! — заревел милиционер.
— Убойно! Убойно! — подхватила Симакова.
— Убойно... убойно... — повторял Старухин.
— Убойно... — хрипела Звягинцева.
Пискунов держал трубу, схватив ее двумя руками. Черногаев стал бить кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял вторую трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил по торцу трубы кувалдой. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял третью трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял четвертую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял пятую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол.
— Вытягоно... вытягоно... — забормотал Хохлов в кучку сгребенных им рвотных масс.
— Вытягоно! Вытягоно! — закричала Симакова и схватилась обеими руками за торчащую из спины уборщицы трубу. Старухин стал помогать Симаковой, и вдвоем они вытянули трубу.
— Вытягоно! Вытягоно! — ревел милиционер.
Старухин и Симакова вытянули вторую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули третью трубу и бросили на пол. Пискунов и Черногаев вытянули четвертую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули пятую трубу и бросили на пол. Из-под тела уборщицы обильно потекла кровь.
— Сливо! Сливо! — закричала Симакова.
Быстро стекая по красному сукну, кровь разливалась на полу тремя большими лужами.
Хохлов пополз на коленях к раскрытому футляру.
— Нашпиго! Набиво! — заревел милиционер.
— Напихо червие! Напихо червие! — закричала Симакова, и все, кроме милиционера и лежащего в партере Клокова, двинулись к футляру.
— Напихо червие, — повторял Старухин, — Напихо...
— Напихо в соответствии с технологическими картами произведенное на государственной основе и сделано малое после экономического расчета по третьему кварталу, — бормотал Урган.
Каждый из подошедших зачерпнул пригоршню червей из футляра и понес к столу. Подойдя к трупу уборщицы, они стали закладывать червей в отверстия в ее спине. Как только они закончили, милиционер перестал выгибаться и реветь, достал из кармана платок и стал тщательно вытирать мокрое от пота лицо.
Клоков поднялся с пола и принялся отряхать свой костюм. Пискунов и Черногаев собрали разбросанные по полу трубы и кувалду, сложили в свободное отделение футляра, закрыли его и стали застегивать.
— Ну чаво ш вы тама возитеся? — недовольно спросил Клоков. — То-то попотворилеся абы как...
Черногаев и Пискунов застегнули футляр, подняли и спустились в зал. Все, кроме Хохлова, спустились вслед за ними. Хохлов скрылся за кулисами.
— Ну, чаво, чаво топчитеся? — окликнул Клоков Черногаева и Пискунова. — Швыряйте, швыряйте!
— Попрошу вас не кричать, — произнес Черногаев, глядя в глаза Клокову. — Извольте вести себя подобающе.
Клоков раздраженно махнул рукой и отвернулся. Черногаев и Пискунов раскачали футляр и бросили его в середину зала, где он с шумом исчез между креслами.
Из-за кулис согнувшись вышел Хохлов. На спине его лежал большой куб, изготовленный из полупрозрачного желеобразного материала. От каждого шага Хохлова куб колебался. Хохлов пересек сцену, осторожно спустился по ступенькам в зал и направился к выходу.
— Стоять! — произнес милиционер.
Хохлов остановился. Милиционер подошел к нему и сказал что-то шепотом.
Звягинцева раскрыла свою коричневую сумочку и достала из нее пистолет. Милиционер что-то шепнул Хохлову. Тот кивнул головой, отчего куб мелко затрясся.
Звягинцева вложила дуло пистолета себе в рот и нажала спуск. Глухой выстрел вырвал затылочную часть ее головы, забрызгав кровью и мозговым веществом Старухина и Ургана. Звягинцева упала навзничь.
Милиционер опять что-то шепнул Хохлову. Хохлов вздохнул и произнес:
— Хочу сделать заявление господам потерпевшим. Дело в том... дело в том, что я... — Он замялся, куб на его спине задрожал.
— Пошел, пошел! — прикрикнул на него милиционер.
Хохлов подошел к двери, толкнул ее головой и вышел. Милиционер вышел следом. Клоков подбежал к двери и скрылся за ней.
— Беги, беги, козел, — презрительно произнес Черногаев.
— Ну что, пошли? — Симакова достала сигареты и закурила.
— Пошли, — кивнул Черногаев, и все двинулись к выходу.
Заседание завкома
--------------------------------------------------------------
Сборник рассказов «Первый субботник»
--------------------------------------------------------------
© Владимир Сорокин, 1979-1984
К заводскому клубу Витька Пискунов пришел в девятом часу, — два фонаря уже горели, возле облупившихся десятиметровых колонн толпились парни. Заметив его, они перестали разговаривать, повернули к Витьке свои хмельные лица:
— Привет, Пискун.
— Здорово...
— Ну что — готов?
— Готов. Морально и физически. — Витька достал папиросу, приблизился к широколицему парню. — Дай-ка...
Парень вынул изо рта сигарету, протянул Витьке:
— Собрались уж. Тебя дожидаются.
— Черт с ними. — Витька прикурил.
— С ними-то с ними, а попотеть тебе придется, это точно.
— А что ты волнуешься? Мне ж потеть, не тебе. — Запрокинув голову, Витька выпустил вверх дым, посмотрел на звезды.
— Да я не волнуюсь, я так. — Парень затушил окурок о колонну. Другой парень — высокий и горбоносый, оскалясь, хлопнул Витьку по плечу:
— Ничего, робя, Витьку с кашей не съешь! Он сам кого хочешь слопает! Правда, Витьк?
Пискунов молча курил, привалившись к колонне.
— Да, Пискун, дозашибался ты, — качнул головой другой парень, — Не завидую.
— Ладно, Жень, не расстраивай его...
— А чего это они в клубе надумали?
— Зал на ремонте.
— Ааааа... Понятно.
Пискунов докурил, щелчком послал окурок в клумбу и, отстранив широколицего, двинулся к двери.
— На танцы придешь?
— Не знаю...
— В общем, Витек, бутыль с тебя по случаю такого случая, — хмыкнул горбоносый в спину Пискунова.
— Бутыль? — Оттянув дверь, Витька обернулся. — Хуиль! Бутыль сам поставишь, за футбол еще задолжал... А за мной не заржавеет, не боись...
Хлопнув дверью, он вошел в вестибюль.
Внутри было пусто. Окошечко кассы не горело. На вешалках висел халат уборщицы, три чьих-то пальто и серый плащ Клокова.
«Приперся, — подумал Пискунов, проходя по вестибюлю. — Этого хлебом не корми, дай позаседать».
Дверь в зал была открыта. Пискунов вошел. На слабо освещенной сцене, прямо под громадным портретом Ленина, сидели люди. Они занимали середину длинного стола, покрытого красным сукном.
— Можно войти? — негромко спросил Пискунов. Его голос гулко разнесся по пустому залу.
— Входи, входи, — откликнулась Симакова. Она сидела в центре стола и перебирала какие-то бумаги.
— Он и здесь без опоздания не может. — Сидящий рядом с ней Хохлов посмотрел на часы. — Пятнадцать минут девятого.
— Привычка, — рассмеялся Клоков. — В кровь вошло уж. Как ни день — так Пискунов. Кто опоздал — Пискунов. Кто напился — Пискунов. Кто мастеру нагру...
— Сергей Васильевич, — перебила его Симакова, — о Пискунове после. Давайте с путевками закончим. А ты, Пискунов, сядь, посиди пока.
Витька, не торопясь, прошел меж кресел и сел с краю, поближе к двери.
— Если дать сто кузнечному и сто десять литейному, как Старухин предлагает, тогда механосборочному останется всего восемьдесят четыре путевки. А гаражу вообще двенадцать... то есть четырнадцать, — зашелестел бумагами Хохлов.
— Ну и правильно, — спокойно проговорила Звягинцева, постукивая карандашом по столу, — механо-сборочный никогда план не выполняет, всегда завод подводит. Кузнечный с литейным поднажмут, а сборщики все на тормозах спустят: то станки у них ломаются, то текучесть кадров... Поэтому и завод-то не балуют — ни квартир, ни заказов, ни путевок.
— Ну, положим, квартир нет не только поэтому, — нахмурился Клоков. — У строителей не все ладится. Квартиры будут. В Ясенево три дома заложили, в Медведково два. А сборщиков тоже понять нужно. У нас ведь и ответственность больше, и условия потяжелее. И платят нашим рабочим негусто...
— Да ну вас! — Звягинцева распрямилась, отчего два ордена, прикрепленные к ее серому жакету, слабо звякнули. — Платят негусто! Платят всем одинаково. Работать нужно. План выполнять. Тогда и платить хорошо будут, и заказы появятся, и путевки. Весь завод горит из-за сборщиков. Весь!
— Но ведь надо понять, что работать на конвейере тяжелее, а за сто сорок рублей никто особенно не горит жела...
— Понять! Вон сидит, поймите его! — Звягинцева показала карандашом в полутемный зал, где меж круглых кресел маячила голова Пискунова. — Ваш ведь фрукт, из механосборочного. Поймите его! Он зашибает, прогуливает, а мы его понять должны.
— Татьяна Юрьевна, хватит об этом, — проговорила Симакова. — Давайте путевки распределять. У меня завтра отчет в ВЦСПС, ночь еще сидеть... В общем, или дать всем поровну, или как Старухин предложил.
— Поровну нельзя, — вставил Урган. — Татьяна Юрьевна права. Лучше всех работают литейщики. Им и дать надо больше всех. А сборщики пусть на турбазу едут. Вон под Саратовом я был прошлый год — любо-дорого посмотреть. И питание хорошее, и Волга рядом. Не хуже юга.
— Точно, — Звягинцева повернулась к нему, — пусть туда и едут. А то всем на юга захотелось. Пискунов вон тоже небось заявление писал. Писал, Пискунов?
— Я? — Витька поднял голову.
— Ты, ты. Я тебя спрашиваю.
— Эт что — в Ялту, что ль?
— Да.
— Чего я там не видал. Я лучше у тетки в Обнинске, тихо-мирно...
— Сознательный, — усмехнулась Звягинцева, — тихо-мирно. Все бы так — тихо-мирно! А то вон, — она толкнула пальцем пачку листов. — Четыреста заявлений!
— Значит, распределим, как Старухин предложил? — спросила Симакова.
— Конечно.
— Давайте так...
— Удобно и правильно.
— А главное — стимул. Хорошо поработал — путевка будет.
— Правильно.
— Голосовать будем?
— Да не надо. И так все ясно.
Симакова записала что-то в своем блокноте.
— Оксана Павловна, — наклонился вперед Хохлов, — у нас в цехе работает одна женщина, мать троих детей, активистка, общественница. Из старой рабочей семьи. Очень хотелось, чтоб ей дали путевку.
— И у меня тоже двое есть. Молодые, но общественники хорошие, — добавил Клоков.
— Всех общественников, ветеранов войны и инвалидов мы обеспечим, как всегда, — ответила Симакова, — но это все потом, товарищи. Главное — распределили по цехам. А там уж сами решайте. Давайте перейдем к вопросу о Пискунове. Встань, Пискунов! Иди сюда.
Витька неторопливо приподнялся, подошел к сцене.
— Поднимайся, поднимайся к нам.
По деревянным ступеням он поднялся на сцену и стал возле трибуны. С минуту сидящие за столом разглядывали его.
— А поновей брюк ты что — найти не смог? — спросил Клоков.
— Не смог. — Витька рассматривал метровый узел на галстуке Ильича.
— Хоть бы почистил их. Вон грязные какие. Не на танцульки ведь пришел, не в винный магазин.
— На танцы бы у него нашлись другие, — вставила Звягинцева, — и брюки и рубашка. И галстук нацепил бы, не забыл. И поллитру с дружками раздавил бы.
Симакова положила перед собой два листка:
— На завком поступили две докладные записки. Первая — от мастера механосборочного цеха товарища Шмелева, вторая — от профячейки цеха. В обоих товарищи просят завком рассмотреть поведение Пискунова Виктора Ивановича, фрезеровщика механосборочного цеха. Я их зачитаю... Вот, мастер пишет:
«Довожу до сведения заводского комитета профсоюза, что работающий в моей бригаде Виктор Пискунов систематически нарушает производственную дисциплину, что пьяным является на свое рабочее место, и что не выполняет производственные нормы, и что грубит начальству, рабочим и мне... Начиная с июня сего года Пискунов опять запил, он приходит на завод и сильно шатается, а также выражается грубыми нецензурными словами. Я много раз предупреждал его, просил и даже ругал, но он все как с гуся вода — пьет, ругается, грубит, хулиганит. Шестнадцатого июля, работая на фрезерном станке и фрезеруя торцы корпуса, он закрепил деталь наоборот, что вызвало крупную поломку станка. Когда же я накричал на него, он взял другую деталь и кинул в меня, но я увернулся и пошел к начальнику цеха. Пискунов и до этого не следил за своим станком, на реле он нацарапал матерное слово, а рядом нацарапал матерную картинку. А когда я просил его стереть, он говорил, что ему нужен стимул. А десятого июля в раздевалке он избил Федора Барышникова так, что того повели в медпункт. Из-за Пискунова наша бригада никогда не выполняла план, так как он больше двухсот корпусов никогда не фрезеровал, а норма — триста пятьдесят. Я много раз говорил начальству, но оно говорит, что и так у нас текучка, так что надо воспитывать, а не выгонять. И Пискунов, когда я его ругаю, ручку вынет и говорит: «Давай бумагу, сейчас заявление напишу, и не нужен мне ваш завод». И плохо говорит о своей заводской семье. И ругается. Я проработал на нашем заводе двадцать три года и как член партии требую, чтобы к Пискунову применили эффективные меры, чтобы поговорили с ним эффективно, как следует. Его ведь два раза на завком посылали, а он хоть бы что. Весь наш коллектив присоединяется ко мне и требует эффективного разговора с Пискуновым. Мастер Андрей Шмелев».
В приоткрытую дверь зала вошла уборщица с ведром и щеткой. Поставив ведро на пол, она сняла со щетки тряпку и стала мыть ее в ведре.
Симакова взяла в руки другой листок.
— А это от профячейки... Члены цехового профсоюзного комитета просят заводской комитет рассмотреть на очередном заседании поведение фрезеровщика Виктора Пискунова. В течение последнего месяца Пискунов регулярно нарушал производственную дисциплину, являясь на работу в нетрезвом виде и не выполняя производственных норм. Шестнадцатого июля Пискунов нанес в пьяном состоянии сильное повреждение своему станку, тем самым на целый день задержал работу всей бригады. Снятие с Пискунова прогрессивки никак не повлияло на него, — он по-прежнему продолжает нарушать дисциплину, грубит цеховому начальству и товарищам.
Симакова отложила листок в сторону:
— Да, Пискунов. Год ты на заводе не проработал, а все тебя уж знают. И не как ударника, а как тунеядца и алкоголика.
— Я что — алкоголик? — Пискунов поднял голову.
— А кто же ты? — спросил Клоков. — Самый натуральный алкоголик.
— Алкоголиков в больнице лечат, а я работаю. Я не алкоголик.
— Конечно! Конечно, он не алкоголик! — притворно серьезно заговорила Звягинцева. — Какой он алкоголик?! Он утром стакан, в обед стакан и вечером полбанки! Какой же он алкоголик?
Сидящие за столом засмеялись.
Уборщица отжала тряпку, намотала ее на щетку и стала протирать проход между креслами.
Симакова вздохнула:
— Ты понимаешь, Пискунов, что работать в пьяном виде не только опасно для тебя, для твоего станка, но и для окружающих? Понимаешь?
— Понимаю.
— Ну так что ж? Понимаешь, а пить продолжаешь?
— Да не пью я... Было один раз, так раздули, — он качнулся, тряхнул головой, — раздули, будто я каждый день, а я на самом деле один раз у шурина, на дне рождения...
— Да что ж ты врешь, бесстыжие твои глаза?! — крикнула Звягинцева. — Как не стыдно врать тебе! Ты каждый день на бровях, каааждый! Вот, — она кивнула на Клокова, — профорг твой сидит, его бы постыдился!
Витька посмотрел на Клокова и только сейчас заметил сидящего возле него Сережу Черногаева, расточника из соседней бригады. Серега смотрел на Витьку пугливо и настороженно.
— Один раз, — подхватил Клоков, — он, может, трезвым один раз за это время был! Я с ним каждое утро в раздевалке встречаюсь, в глаза погляжу — снова пьяный. А глаза, как у кролика, красные.
— Чего это красные? Какие это у меня красные?
— Такие и красные. А морда белая, как молоко. И шатает из стороны в сторону.
— Да когда меня шатало-то? Чего вы врете-то?
— Ты, друг мой, не дерзи мне! — Клоков шлепнул рукой по столу. — Я тебе не собутыльник твой! Не Васька Сенин! Не Петька Круглов! Это с ними ты так разговаривай! И встань-ка как следует! Чего привалился к трибуне! Это тебе не стойка пивная!
— Встань нормально, Пискунов, — строго проговорила Симакова.
Витька нехотя оттолкнулся от трибуны и выпрямился, прищурясь. Уборщица кончила протирать пол и, опершись о щетку, с интересом уставилась на сцену.
Звягинцева брезгливо посмотрела на Пискунова, покачала головой:
— Дааа... Противно смотреть на тебя, Пискунов. Жалкий ты человек.
— Это почему ж я жалкий?
— Любой алкоголик жалок, — вставил Старухин. — А ты не исключение. Ты бы посмотрел на себя в зеркало. Ты же опух весь. Лицо лиловое какое-то, черт знает что... Смотреть неприятно.
Дверь скрипнула, в зал вошел высокий милиционер с виолончельным футляром в руке. Сидящие посмотрели на него. Потоптавшись на месте, милиционер медленно прошел по проходу и сел с краю четвертого ряда. Черный футляр он прислонил к соседнему креслу, снял фуражку с лысоватой головы и повесил на футляр.
— Сейчас он присмирел еще, — пробормотал Клоков, покосившись на милиционера. — А что он в цехе творит, в раздевалке.
— Вы что, видели?
— Тебе сказали, не пререкайся! — качнулась вперед Симакова. — Ты лучше расскажи, как ты Барышникова избил. Или, может, это опять Клоков придумал?
Пискунов тоскливо вздохнул, заложил руки за спину. Милиционер, прищурившись, смотрел на него. Уборщица оставила ведро со щеткой в проходе и села недалеко от милиционера.
— Чего молчишь? Рассказывай.
— Да чего рассказывать... Сам он первый полез. Ругался, грозил... А я усталый был, не в духе.
— И пьяный к тому же, да?
— Ну, может, немного... Пива утром выпил.
— И к вечеру не выветрилось? — спросил Клоков. — Хорошее пиво!
Члены завкома засмеялись.
Уборщица покачала головой, поправила сползший на глаза платок. Милиционер, по-прежнему сощурившись, смотрел на сцену. Симакова взяла карандаш, перебирая его, спросила:
— Значит, свое плохое настроение ты выместил на товарище?
— Так он первый полез. Обзывался.
— Не ври, Пискунов, — перебил его Клоков. — Не он к тебе полез, а ты, ты напился в раздевалке с Петькой Кругловым и стал приставать ко всем. А Барышников тебя одернул. А ты его избил. Вот — свидетель сидит, — он качнул головой в сторону Черногаева.
Все посмотрели на свидетеля. Черногаев покраснел. Витька взглянул на красное лицо Сергея и отвернулся.
— Молчишь? То-то. Правда глаза колет. Скажи спасибо Барышникову, что не заявил на тебя. А он имел право. За тот синячище пятнадцать суток дали бы тебе, не меньше.
— А действительно, почему он не пошел в милицию? — спросил Урган.
— Да вот парень хороший оказался. Замял, как будто и не было ничего.
— Повезло тебе, Пискунов.
— Таким, как он, всегда везет.
— Точно, точно. Везет! — Уборщица поднялась со своего места. — Я извиняюсь, конечно, да только вот ведь, — она развела руки в стороны, — сосед у меня точно такой, точно! И как их, паразитов, земля носит!
Она выбралась из кресел, подбежала к сцене и стала загибать узловатые пальцы:
— Не работает нигде! Пьет каждый день! Девок к себе таскает, хулиганит, дерется — и хоть бы что! И вот ведь не выселит его никто! Я уж в милицию и туда и сюда — нет! Как пил, так и пьет!
Члены завкома сочувственно покачали головами. Уборщица вздохнула и села в первом ряду. Симакова посмотрела на Пискунова:
— Тебя ведь третий раз на завком таскают, Пискунов. Неужели совесть совсем потерял? Ты ведь коллектив подводишь, завод позоришь. О себе не думаешь — о других подумай. Бригада из-за тебя план не выполняет, значит, всем — ни прогрессивки, ни премии. Ты это понимаешь? Или тебе все равно? Чего молчишь?! Все равно, да?!
— А для него, Оксана Павловна, что в лоб, что по лбу, — вздохнула Звягинцева. — Он выпил — хорошо! Подрался — еще лучше! На работу не пришел — совсем прекрасно! А до бригады ему и дела нет.
— Ты знаешь, Пискунов, во сколько поломка твоего станка обошлась государству? Не знаешь? — спросил Клоков.
Витька покачал головой.
Клоков приподнялся, опираясь руками о стол:
— Была б моя воля, я б вычел бы все с тебя! Вот тогда б ты узнал! Узнал. А то сломал станок и хоть бы что — сидит, курит в проходе! Ты что, Витя, делаешь? Я покуриваю! А станок чинят. Хоть бы помог наладчикам! Нет, наплевать! И вообще ему наплевать на работу, на цех, на товарищей. Вот Черногаев, рабочий, в одном цехе с ним, вот ты хоть расскажи нам, как о Пискунове товарищи отзываются! Расскажи! А мы послушаем.
Черногаев неуверенно встал, качнулся. Все смотрели на него.
— Ну я... я, в общем... — Он провел рукой по лбу.
— Да ты смелее, Сереж, расскажи все как есть, — подбодрил его Клоков.
— Ну, я, товарищи, работаю в одном цехе с Пискуновым, вижу, значит, его каждый день. Мы с ним в разных бригадах работаем, но вижу я его каждый день. И в раздевалке, и в столовой. Вот. Ну и, в общем, здесь уже говорили. Пьет он. Выпивает регулярно. И утром приходит пьяный, и вечером пьяный. Вот, значит. И станок его я вижу. Грязный он, неубранный. После работы иду — а на его станке — стружка. И щетка на полу валяется. И почти каждый день так. И вообще он ведет себя нехорошо, грубит. Вот Барышникова избил...
— Как это случилось? — спросила Симакова.
— Ну, Пискунов с Петькой Кругловым раньше всех в раздевалку пошли, значит. Еще шести не было, а они подались. А когда остальные стали приходить и я пришел — они уже пьяные сидят, матерятся, курят. А с Федей они еще раньше столкнулись. Федя Пискунова ругал за то, что план всей бригаде сорвал. А тут Пискунов как Федю увидел, так сразу задираться стал, значит. Эй, говорит, ударник-стахановец, иди сюда, я тебе рожу профрезерую.
— Чего ты врешь, Черногай, я такого...
— Замолчи, Пискунов! Продолжай, Черногаев.
— Ну вот. А Федя ему говорит — веди, говорит, себя прилично. А Пискунов выражаться. А Федя, значит, говорит ему, что будет, вот, собрание, я, говорит, скажу о тебе и мы, говорит, в завком на тебя напишем. Ну, тут Пискунов на него бросился. Разняли их. У Феди лицо разбито. Ребята в медпункт пошли с ним. А Пискунов еще долго в раздевалке сидел. Выражался. О заводе нехорошо говорил...
— Эт что я нехорошего-то говорил?
— Не перебивай, Пискунов! Тебя не спрашивают.
— А чего он врет-то?
— Я не вру. Он говорил, что все у нас плохо, платят мало. Купить, говорил, нечего, пойти некуда.
— Еще бы! Он ведь кроме винного магазина никуда не ходит! А кроме поллитры ничего не покупает.
— Эт почему ж я не хожу-то?
— Потому! Потому что алкоголик ты! Аморальный человек! — тряхнула головой Звягинцева.
Черногаев продолжал:
— А еще он говорил, что вот на заводе все плохо, купить нечего, еда плохая. Поэтому, говорит, и работать не хочется.
Все молчаливо уставились на Пискунова.
— Да как же... да как же у тебя язык повернулся сказать такое?! — Уборщица встала со своего места, подошла к сцене. — Да как тебе не совестно-то?! Да как же ты, как ты посмел-то! А?! Ты... ты... — Ее руки прижались к груди. — Да кто ж тебя вырастил?! Кто воспитал, кто обучал бесплатно?! Да мы в войну хлеб с опилками ели, ночами работали, чтоб ты вот в этой рубашке ходил, ел сладко да забот не знал! Как же ты так?! А?!
— Плюешь, Пискунов, в тот же колодец, из которого сам пьешь! — вставил Хохлов.
— И другие пьют, — добавила Симакова. — На всех плюешь. На бригаду, на завод, на Родину. Смотри, Пискунов, — она постучала пальцем по столу, — проплюешься!
— Проплюешься!
— Ишь, плохо ему! Работать надо, вот и будет хорошо! А лентяю и пьянице везде плохо.
— А таким людям везде плохо. Такого в коммунизм впусти — ему и там не по душе придется.
— Да. Гнилой ты человек, Пискунов.
— Ты комсомолец?
— Нет. — Витька тоскливо смотрел на портрет.
— И вступать не думаешь?
— Да поздно. Двадцать пять...
— Таким в комсомоле делать нечего.
— Точно! Таким вообще не место среди рабочего класса.
— Третий раз вызывают его на завком, и все как с гуся вода! Вырастили смену себе, нечего сказать! А все мягкотелость наша. Воспитываем все!
— Действительно, Оксана Павловна. — Звягинцева повернулась к Симаковой. — Что же это такое?! Мы ж не шарашкина контора, а завком! Значит, опять послушает он нас, послушает, выйдет, сплюнет в уголок, а завтра снова в одиннадцать — за бутылкой? Мы же завком! Заводской комитет профсоюза, товарищи! Профсоюзы — это кузница коммунизма! Это ведь Ленин сказал! Так почему же мы так мягки с ними, с ними вот?!
— И правда! Пора наконец перестать лояльничать с ними! — вставил Старухин. — В конце концов у нас производство, советское производство! И мы несем ответственность за эффективность нашего завода перед Родиной! Сняли с него прогрессивку — мало! Сняли тринадцатую зарплату — мало! Увольнять нельзя, значит, надо искать какие-то новые меры! И не гуманничать! А то догуманничаемся!
— Правильно, Оксана Павловна, с такими, как Пискунов, надо бороться. Бороться решительно! Что с ними цацкаться?!
— Ему ведь наши нотации — как мертвому припарки.
— Ну, а что мы можем, кроме снятия премий и прогрессивки? Выгнать-то нельзя...
— Тогда вообще зачем заседать?! Это ж издевательство над профсоюзом.
— Форменное издевательство...
— И пример дурной подаем. Сегодня он пьет, а завтра, гляди, и вся бригада.
— Ну, а действительно, что мы можем?!
Милиционер вздохнул, встал и одернул китель:
— Товарищи!
Все повернулись к нему. Он подождал мгновенье и заговорил:
— Я, конечно, человек посторонний, так сказать. И к этому делу отношения никакого не имею. Но я как советский человек и как работник милиции хочу, так сказать, поделиться просто опытом. Я, товарищи, с такими, как этот парень, почти девятнадцать лет работаю. С двадцатилетнего возраста с ними сталкивался. Эти люди — тунеядцы, алкоголики, хулиганы и более крупные, так сказать, матерые преступники надеются только на одно: чтобы мы с ними мягко, так сказать, обходились. Как только мы с ними мягче и обходительней — так они сразу хуже. Сразу чувствуют! И выводы делают, и становятся опаснее для общества. Я здесь сидел, слушал, ну, и, в общем, мне все понятно. Я вас, товарищи, хорошо понимаю. И по-моему, не надо вам бояться новых мер. Вы ведь, в конце концов, не за себя отвечаете, а за предприятие. И думаете о нем. И болеете за него. А завод ваш не зря орденом награжден. Не зря! Надо помнить об этом.
Он сел, сцепил руки.
— Правильно! — проговорил Урган. — Вот товарищ хоть и не работает на нашем заводе, а целиком прав. Поощряя таких, как Пискунов, мы вредим своему заводу! Сами себе же вредим! Значит, что же, выходит, мы с вами сами виноваты?!
— Конечно, виноваты! — подхватила Звягинцева. — Еще как виноваты! Из-за нашей близорукости и завод страдает!
Уборщица снова приподнялась со своего места:
— Да кабы моя воля, я б с этими вот, такими, как он, прямо не знаю, чтоб сделала! Ведь житья от них нет никакого! Ведь во дворе вот с утра день-деньской до вечера бренчат, пьют, дерутся!
— Но опять же, что мы можем поделать? Мы же обыкновенный завком, полномочия у нас крайне ограниченные.
Милиционер вздохнул:
— Товарищи, вы меня не поняли. Я же сказал, вам не надо бояться новых, более эффективных мер. Вы же не о себе думать должны, правильно?
— Да, правильно, конешно, — отозвалась Симакова, — но факт остается фактом, у нас, товарищ милиционер, действительно нет полномочий...
— Товааарищи! — Милиционер шлепнул руками по коленям. — Мне прямо горько слушать вас! Нет полномочий! Да кто же виноват в этом?! Вы сами и виноваты! Все от вас, от вашей инициативы зависит! Если б были у вас конкретные предложения, были б и полномочия. Законы, что, по-вашему, с неба валятся? Нет! Народ их создает! Все от вас зависит, от народа. А то сами перед собой барьер поставили и ждете, чтоб вам полномочия дали. Это просто несерьезно. Вы так ничего не дождетесь. А вот эти, — он ткнул пальцем в Пискунова, — действительно вам проходу не дадут! И тогда и полномочия не помогут. А сейчас, когда еще не поздно — предлагайте! Пробуйте! Чего вы боитесь? Вы что думаете, с такими, как этот парень, уговорами да беседами бороться? Напрасно. Их не уговаривать нужно. С ними совсем по-другому нужно. А как — это уж ваше дело. И инициатива должна от вас идти. Есть инициатива, есть предложения — значит, будут и полномочия. А если нет инициативы, нет деловых, так сказать, предложений — значит, и полномочий не будет.
Он сел, достал платок и вытер вспотевший лоб.
Минуту все молчали. Потом Клоков вздохнул, вобрал голову в плечи:
— Вообще-то у меня, то есть у нас... ну, в общем, есть одно предложение. Насчет Пискунова. Правда... я не знаю, как оно... ну... как... В общем, поймут ли меня, то есть нас, правильно...
— А вы не бойтесь, — ободрил его милиционер, пряча платок, — если оно деловое, конкретное, так сказать, значит, поймут. И одобрят.
Клоков посмотрел на Звягинцеву. Она ответила понимающим взглядом.
— Ну, в общем, мы предлагаем... — Клоков рассматривал свои руки, — в общем, мы...
Все выжидающе смотрели на него. Он облизал губы, поднял голову и выдохнул:
— Ну, в общем, есть предложение расстрелять Пискунова.
В зале повисла тишина. Милиционер усердно почесал висок и усмехнулся:
— Нууу... товарищи... что вы глупости говорите. При чем тут расстрелять....
Собравшиеся неуверенно переглянулись. Милиционер засмеялся громче, встал, поднял футляр и, посмеиваясь, пошел к выходу.
Все провожали его внимательными взглядами. Возле самой двери он остановился, повернулся и, сдвинув фуражку на затылок, быстро заговорил:
— Я тебе, Пискунов, посоветовал бы побольше классической хорошей музыки слушать. Баха, Бетховена, Моцарта, Шостаковича, Прокофьев, опять же. Музыка знаешь, как человека облагораживает? А главное, делает его чище и сознательней. Ты вот, кроме выпивки да танцев, ничего не знаешь, поэтому и работать не хочется. А ты сходи в консерваторию хоть разок, орган послушай. Сразу поймешь многое... — Он помолчал немного, потом вздохнул и продолжал: — А вы, товарищи, вместо того чтоб время вот таким образом терять и заседать впустую, лучше б организовали при заводе клуб любителей классической музыки. Тогда б и молодежь при деле была, и прогулов да пьянства убавилось... Я б распространился еще, да на репетицию опаздываю, так что извините...
Он вышел за дверь.
Уборщица вздохнула и, подняв ведро, двинулась за ним. Но не успела она коснуться притворившейся двери, как дверь распахнулась и милиционер ворвался в зал с диким, нечеловеческим ревом. Прижимая футляр к груди, он сбил уборщицу с ног и на полусогнутых ногах побежал к сцене, откинув назад голову. Добежав до первого ряда кресел, он резко остановился, бросил футляр на пол и замер на месте, ревя и откидываясь назад. Рев его стал более хриплым, лицо побагровело, руки болтались вдоль выгибающегося тела.
— Про... про... прорубоно... прорубоно... — ревел он, тряся головой и широко открывая рот.
Звягинцева медленно поднялась со стула, руки ее затряслись, пальцы с ярко накрашенными ногтями согнулись. Она вцепилась себе ногтями в лицо и потянула руки вниз, разрывая лицо до крови.
— Прорубоно... прорубоно... — захрипела она низким грудным голосом.
Старухин резко встал со стула, оперся руками о стол и со всего маха ударился лицом о стол.
— Прорубоно... про... прорубоно... — произнес он, ворочаясь на столе.
Урган покачал головой и забормотал быстро-быстро, едва успевая проговаривать слова:
— Ну, если говорить там о технологии прорубоно, о последовательности сборочных операций, о взаимозаменяемости деталей и почему же как прорубоно, так и брака межреспубликанских сразу больше и заметней, так и прорубоно местного масштаба у нас не обеспечивается фондами и сырьем по разному по сварочному, а наличными не выдают и агитируют за самофинансирование...
Клоков дернулся, выпрыгнул из-за стола и повалился на сцену. Перевернувшись на живот, он заерзал, дополз до края сцены и свалился в партер зала. В партере он заворочался и запел что-то тихое. Хохлов громко заплакал. Симакова вывела его из-за стола. Хохлов наклонился, спрятав лицо в ладони. Симакова крепко обхватила его сзади за плечи. Ее вырвало на затылок Хохлова. Отплевавшись и откашлявшись, она закричала сильным пронзительным голосом:
— Прорубоно! Прорубоно! Прорубоно!
Пискунов и Черногаев спрыгнули со сцены и, имитируя странные движения друг друга, засеменили к входной двери. Приблизившись к неподвижно лежащей уборщице, они взяли ее за ноги и поволокли по проходу к сцене.
— Прорубоно! Прорубоно! — хрипло ревел милиционер. Он изогнулся назад еще сильнее, красное лицо его смотрело в потолок зала, тело дрожало.
Пискунов с Черногаевым подволокли уборщицу к ступенькам и затащили на сцену. Звягинцева отняла руки от своего окровавленного лица, сильно наклонилась вперед и подошла к лежащей на полу уборщице. Урган тоже подошел к уборщице, бормоча:
— Если говорить о технологии прорубоно, граждане десятники, они никогда не ставили высоковольтных опор и добавляли битумные окислители, когда процесс шлифования необходим для наших ответственных дел и решений, и странное чередование узлов сальника и механопривода...
Черногаев и Пискунов, Звягинцева и Урган подняли уборщицу с пола и перенесли на стол.
Старухин приподнял свое разбитое посиневшее лицо.
— Прорубоно, — четко произнес он распухшими губами. Симакова отпустила Хохлова и, не переставая пронзительно выкрикивать, подошла к столу.
Хохлов опустился на колени, коснулся лбом пола и стал подгребать руками к лицу разлившиеся по полу рвотные массы. Черногаев, Пискунов, Звягинцева, Урган, Старухин и Симакова окружили лежащую на столе уборщицу и принялись сдирать с нее одежду. Уборщица очнулась и тихо забормотала:
— Та и прорубоно... так-то и прорубоно...
— Прорубоно! Прорубоно! — кричала Симакова.
— Прорубоно... — хрипела Звягинцева.
— Но прорубоно по технически проверенным и экономически обоснованным правилам намазывания валов... — бормотал Урган.
— Прорубоно! — ревел милиционер.
Вскоре вся одежда была содрана с тела уборщицы.
— Ота... ота-та... — бормотала она, лежа на столе.
— Пробо! Пробо! Пробо! — закричала Симакова.
Уборщицу перевернули спиной кверху и прижали к столу.
— Пробо... ота-то... — захрипела уборщица.
— Пробойно! Пробойно! — заревел милиционер.
Пискунов и Черногаев, приседая и делая кистями рук быстрые вращательные движения, спрыгнули со сцены, подняли лежащий у ног милиционера футляр, поднесли и положили его на край сцены.
— Пробойное! Пробойное! — ревел милиционер.
Пискунов и Черногаев открыли футляр. Внутри он был разделен пополам деревянной перегородкой. В одной половине лежала кувалда и несколько коротких металлических труб, другая половина была доверху заполнена червями, шевелящимися в коричневато-зеленой слизи. Из-под массы червей выглядывали останки полусгнившей плоти.
Черногаев взял кувалду, Пискунов забрал трубы. Труб было пять.
— Прободело! Прободело! — заревел милиционер и затрясся сильнее.
— Патрубки, патрубки пробойные общечеловеческие ГОСТ 652/58 по неучтенному, — забормотал Урган, вместе со всеми прижимая тело уборщицы к столу. — Длина четыреста двадцать миллиметров, диаметр сорок два миллиметра, толщина стенок три миллиметра, фаска 3×5.
Пискунов поднес трубы к столу и свалил их на пол.
— Прободело... так-то и проб... — бормотала уборщица.
Пискунов взял одну трубу и приставил ее заостренным концом к спине уборщицы.
— Убойно! Убойно! — заревел милиционер.
— Убойно! Убойно! — подхватила Симакова.
— Убойно... убойно... — повторял Старухин.
— Убойно... — хрипела Звягинцева.
Пискунов держал трубу, схватив ее двумя руками. Черногаев стал бить кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял вторую трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил по торцу трубы кувалдой. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял третью трубу и приставил к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял четвертую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол. Пискунов взял пятую трубу и приставил ее к спине уборщицы. Черногаев ударил кувалдой по торцу трубы. Труба прошла сквозь тело уборщицы и ударила в стол.
— Вытягоно... вытягоно... — забормотал Хохлов в кучку сгребенных им рвотных масс.
— Вытягоно! Вытягоно! — закричала Симакова и схватилась обеими руками за торчащую из спины уборщицы трубу. Старухин стал помогать Симаковой, и вдвоем они вытянули трубу.
— Вытягоно! Вытягоно! — ревел милиционер.
Старухин и Симакова вытянули вторую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули третью трубу и бросили на пол. Пискунов и Черногаев вытянули четвертую трубу и бросили на пол. Урган и Звягинцева вытянули пятую трубу и бросили на пол. Из-под тела уборщицы обильно потекла кровь.
— Сливо! Сливо! — закричала Симакова.
Быстро стекая по красному сукну, кровь разливалась на полу тремя большими лужами.
Хохлов пополз на коленях к раскрытому футляру.
— Нашпиго! Набиво! — заревел милиционер.
— Напихо червие! Напихо червие! — закричала Симакова, и все, кроме милиционера и лежащего в партере Клокова, двинулись к футляру.
— Напихо червие, — повторял Старухин, — Напихо...
— Напихо в соответствии с технологическими картами произведенное на государственной основе и сделано малое после экономического расчета по третьему кварталу, — бормотал Урган.
Каждый из подошедших зачерпнул пригоршню червей из футляра и понес к столу. Подойдя к трупу уборщицы, они стали закладывать червей в отверстия в ее спине. Как только они закончили, милиционер перестал выгибаться и реветь, достал из кармана платок и стал тщательно вытирать мокрое от пота лицо.
Клоков поднялся с пола и принялся отряхать свой костюм. Пискунов и Черногаев собрали разбросанные по полу трубы и кувалду, сложили в свободное отделение футляра, закрыли его и стали застегивать.
— Ну чаво ш вы тама возитеся? — недовольно спросил Клоков. — То-то попотворилеся абы как...
Черногаев и Пискунов застегнули футляр, подняли и спустились в зал. Все, кроме Хохлова, спустились вслед за ними. Хохлов скрылся за кулисами.
— Ну, чаво, чаво топчитеся? — окликнул Клоков Черногаева и Пискунова. — Швыряйте, швыряйте!
— Попрошу вас не кричать, — произнес Черногаев, глядя в глаза Клокову. — Извольте вести себя подобающе.
Клоков раздраженно махнул рукой и отвернулся. Черногаев и Пискунов раскачали футляр и бросили его в середину зала, где он с шумом исчез между креслами.
Из-за кулис согнувшись вышел Хохлов. На спине его лежал большой куб, изготовленный из полупрозрачного желеобразного материала. От каждого шага Хохлова куб колебался. Хохлов пересек сцену, осторожно спустился по ступенькам в зал и направился к выходу.
— Стоять! — произнес милиционер.
Хохлов остановился. Милиционер подошел к нему и сказал что-то шепотом.
Звягинцева раскрыла свою коричневую сумочку и достала из нее пистолет. Милиционер что-то шепнул Хохлову. Тот кивнул головой, отчего куб мелко затрясся.
Звягинцева вложила дуло пистолета себе в рот и нажала спуск. Глухой выстрел вырвал затылочную часть ее головы, забрызгав кровью и мозговым веществом Старухина и Ургана. Звягинцева упала навзничь.
Милиционер опять что-то шепнул Хохлову. Хохлов вздохнул и произнес:
— Хочу сделать заявление господам потерпевшим. Дело в том... дело в том, что я... — Он замялся, куб на его спине задрожал.
— Пошел, пошел! — прикрикнул на него милиционер.
Хохлов подошел к двери, толкнул ее головой и вышел. Милиционер вышел следом. Клоков подбежал к двери и скрылся за ней.
— Беги, беги, козел, — презрительно произнес Черногаев.
— Ну что, пошли? — Симакова достала сигареты и закурила.
— Пошли, — кивнул Черногаев, и все двинулись к выходу.
s
sesh
Сорокин-то молодец но ведь стока букаф никто не осилит
d
dvr4.ru
дык он это написал аж в 1970 году !
гений еп :-)
легко читается :-)
гений еп :-)
легко читается :-)
s
sesh
Прорубоно! Прорубоно! Прорубоно!
это будет девиз вашей Партии
d
dvr4.ru
Владимир Сорокин
Сердца четырех
© Владимир Сорокин, 1991
Олег толкнул дверь ногой и вошел в булочную. Народу было немного. Он прошел к лоткам, взял два белых по двадцать и половину черного. Встал в очередь за женщиной. Вскоре очередь подошла.
— Пятьдесят, — сказала седая кассирша.
Олег дал рубль.
— Ваши пятьдесят, — дала сдачу кассирша.
Прижав хлеб к груди, он двинулся к выходу. Выйдя на улицу, достал полиэтиленовый пакет, стал совать в него хлеб. Батон выскользнул из рук и упал в лужу.
— Черт... — Олег наклонился и поднял батон. Он был грязный и мокрый. Олег подошел к урне и бросил в нее батон. Затем взял пакет поудобней и двинулся к своему дому.
— Эй, парень, погоди, — окликнули сзади.
Олег оглянулся. К нему подошел, опираясь на палку, высокий старик. На нем было серое поношенное пальто и армейская шапка-ушанка. В левой руке старик держал авоську с черным батоном. Лицо старика было худым и спокойным.
— Погоди, — повторил старик, — тебя как зовут?
— Меня? Олег, — ответил Олег.
— А меня Генрих Иваныч. Скажи, Олег, ты сильно торопишься?
— Да нет, не очень.
Старик кивнул головой:
— Ну и ладно. Ты наверняка вон в той башне живешь. Угадал?
— Угадали, — усмехнулся Олег.
— Совсем хорошо. А я подальше, у «Океана», — старик улыбнулся. — Вот что, Олег, если ты и впрямь не спешишь, давай пройдемся по нашему, так сказать, общему направлению и потолкуем. У меня к тебе разговор есть.
Они пошли рядом.
— Знаешь, Олег, больше всего на свете не терплю я, когда морали читают. Никогда этих людей не уважал. Помню, до войны еще отдали меня летом в пионерский лагерь. И попался нам вожатый, эдакий моралист. Все учил нас, пацанов, какими нам надо быть. Ну и, короче, сбежал я из того лагеря...
Некоторое время старик шел молча, скрипя протезом и глядя под ноги. Потом снова заговорил:
— Когда война началась, мне четырнадцать исполнилось. Тебе сколько лет?
— Тринадцать, — ответил Олег.
— Тринадцать, — повторил старик. — Ты про Ленинградскую блокаду слышал?
— Ну, слышал...
— Слышал, — повторил старик, вздохнул и продолжил: — Мы тогда с бабушкой да с младшей сестренкой, Верочкой, остались. Отца в первый день, двадцать второго июня, под Брестом. Старшего брата — под Харьковом. А маму. На Васильевском в бомбоубежище завалило. И остались мы — стар да мал. Бабуля в больницу пристроилась, Верочку на дежурства с собой брала, а я на завод пошел. Научили меня, Олег, недетской работе — снаряды для «катюш» собирать. И за два с половиной года собрал я их столько, что хватило бы на фашистскую дивизию. Вот. Если бы не начальнички наши вшивые во главе со Ждановым, город бы мог нормально продержаться. Но они тогда жопами думали, эти сволочи, и всех нас подставили: о продовольствии не позаботились, не смогли сохранить. Немцы Бадаевские склады сразу разбомбили, горели они, а мы, пацаны, смеялись. Не понимали, что нас ждет. Сгорело все: мука, масло, сахар. Потом, зимой, туда бабы ходили, землю отковыривали, варили, процеживали. Говорят, получался сладкий отвар. От сахара. Ну, и в общем, пайка хлеба работающему 200 грамм, иждивенцу — 125. Как Ладога замерзла, Верочку — на материк, по «дороге жизни». Сам ее в грузовик подсаживал. Бабуля крестилась, плакала: хоть она выживет. А потом уже, когда блокаду сняли, узнал — не доехала Верочка. Немцы налетели, шесть грузовиков с детьми и ранеными — под лед...
Старик остановился, достал скомканный платок. Высморкался.
— Вот, Олег, какие были дела. Но я тебе хотел про один случай рассказать. Вторая блокадная зима. Самое тяжелое время. Я, может, и вынес это, потому что пацаном был. Бабуля умерла. Соседи умерли. И не одни. Каждое утро кого-то на саночках везут. А я на заводе. В литейный зайдешь, погреешься. И опять к себе на сборку. Вот. И накануне Нового года приходит ко мне папин сослуживец. Василий Николаич Кошелев. Он к нам иногда заглядывал, консервы приносил, крупу. Бабулю хоронить помог. Заходит и говорит: ну, стахановец, одевайся. Я говорю — куда? Секрет, говорит. Новогодний подарок. Оделся. Пошли. И приводит он меня на хлебзавод. Провел через проходную. И к себе в кабинет. А он там секретарем парткома был. Дверь на ключ. Открывает сейф, достает хлеб нарезанный и банку тушенки. Налил кипятку с сахарином. Ешь, говорит, стахановец. Не торопись. Навалился я на тушенку, на хлеб. А хлеб этот, Олег, ты б, наверно, и за хлеб-то не принял. Черный он, как чернозем, тяжелый, мокрый. Но тогда он для меня слаще любого торта был. Съел я все, кипятком запил и просто опьянел, упал и встать не могу. Поднял он меня, к батарее на тюфяк положил. Спи, говорит, до утра. А он там круглые сутки работал. Отключился я, утром он меня разбудил. Опять накормил, но поменьше. А теперь, говорит, пойдем, я тебе наше хозяйство покажу. Повел меня по цехам. Увидел я тысячи батонов, тысячи. Как во сне, плывут по конвейеру. Никогда не забуду. А потом заводит он меня в кладовку. А там ящик стоял. Ящик с хлебными крошками. Знаешь, его в конце конвейера ставили, и крошки туда сыпались. Вот. Берет Василий Николаич совок — и мне в валенки. Насыпал этих самых крошек. Ну и говорит: «С Новым годом тебя, защитник Ленинграда. Ступай домой, на проходной не задерживайся». И пошел я. Иду по городу, снег, завалы, дома разбитые. А в валенках крошки хрустят. Тепло так. Хорошо. Я тогда эти крошки на неделю растянул. Ел их понемногу. Потому и выжил, что он мне крошек этих в валенки сыпанул. Вот, Олег, и вся история. А вот и дом твой, — старик показал палкой на башню.
Олег молчал. Старик поправил ушанку, кашлянул:
— И вот какая штука, Олег. Вспомнилось мне все это сейчас. Когда ты батон белого хлеба в урну выбросил. Вспомнил эти крошки, бабушку окоченевшую. Соседей мертвых, опухших от голода. Вспомнил и подумал: черт возьми, жизнь все-таки сумасшедшая штука. Я тогда на хлебные крошки молился, за крысами охотился, а теперь вон — белые батоны в урну швыряют. Смешно и грустно. Ради чего все эти муки? Ради чего столько смертей?
Он замолчал.
Олег помедлил немного, потом произнес:
— Ну... знаете. Я это. В общем... ну, больше такого не повторится.
— Правда? — грустно улыбнулся старик.
— Ага.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Ну и слава Богу. А то я, признаться, волновался, когда с тобой заговорил. Думаю, послушает, послушает парень старого пердуна, да и сбежит, как я тогда из пионерского лагеря!
— Да нет, что вы. Я все понял. Просто... ну, по глупости это. Больше никогда хлеб не брошу.
— Ну и отлично. Хорошо. Не знаю, как другие, а я в ваше поколение верю. Верю. Вы Россию спасете. Уверен. Я тебя не задержал?
— Да нет, что вы.
— Тогда, может, теперь ты меня до дома проводишь? Вон до того.
— Конечно, провожу. Давайте вашу авоську.
— Ну, спасибо, — старик с улыбкой передал авоську с хлебом, положил ему освободившуюся руку на плечо и пошел рядом.
— А где вас ранило? — спросил Олег.
— Нога? Это отдельная история. Тоже не слабая, хоть роман пиши... Но хватит о тяжелом. Ты в каком классе учишься?
— В шестом. Вон в той школе.
— Ага. Как учеба?
— Нормально.
— Друзья есть верные?
— Есть.
— А подруги?
Олег пожал плечами и усмехнулся.
— Ничего, пора уже мужчиной себя чувствовать. В этом возрасте надо учиться за девочками ухаживать. А через год-полтора можно уже и поебаться. Или ты думаешь — рано?
— Да нет, — засмеялся Олег. — Не думаю.
— Правильно. Я тоже тогда не думал. После блокады знаешь сколько девок да баб осталось без мужей. Бывало, идешь по Невскому, а они так и смотрят. Завлекательно. А однажды в кино пошел. Первое кино после блокады. «Александра Невского» показывали. А рядом женщина сидела. И вдруг в середине фильма чувствую — она мне руку на колено. Я ничего. Она ширинку расстегнула и за член меня
Сердца четырех
© Владимир Сорокин, 1991
Олег толкнул дверь ногой и вошел в булочную. Народу было немного. Он прошел к лоткам, взял два белых по двадцать и половину черного. Встал в очередь за женщиной. Вскоре очередь подошла.
— Пятьдесят, — сказала седая кассирша.
Олег дал рубль.
— Ваши пятьдесят, — дала сдачу кассирша.
Прижав хлеб к груди, он двинулся к выходу. Выйдя на улицу, достал полиэтиленовый пакет, стал совать в него хлеб. Батон выскользнул из рук и упал в лужу.
— Черт... — Олег наклонился и поднял батон. Он был грязный и мокрый. Олег подошел к урне и бросил в нее батон. Затем взял пакет поудобней и двинулся к своему дому.
— Эй, парень, погоди, — окликнули сзади.
Олег оглянулся. К нему подошел, опираясь на палку, высокий старик. На нем было серое поношенное пальто и армейская шапка-ушанка. В левой руке старик держал авоську с черным батоном. Лицо старика было худым и спокойным.
— Погоди, — повторил старик, — тебя как зовут?
— Меня? Олег, — ответил Олег.
— А меня Генрих Иваныч. Скажи, Олег, ты сильно торопишься?
— Да нет, не очень.
Старик кивнул головой:
— Ну и ладно. Ты наверняка вон в той башне живешь. Угадал?
— Угадали, — усмехнулся Олег.
— Совсем хорошо. А я подальше, у «Океана», — старик улыбнулся. — Вот что, Олег, если ты и впрямь не спешишь, давай пройдемся по нашему, так сказать, общему направлению и потолкуем. У меня к тебе разговор есть.
Они пошли рядом.
— Знаешь, Олег, больше всего на свете не терплю я, когда морали читают. Никогда этих людей не уважал. Помню, до войны еще отдали меня летом в пионерский лагерь. И попался нам вожатый, эдакий моралист. Все учил нас, пацанов, какими нам надо быть. Ну и, короче, сбежал я из того лагеря...
Некоторое время старик шел молча, скрипя протезом и глядя под ноги. Потом снова заговорил:
— Когда война началась, мне четырнадцать исполнилось. Тебе сколько лет?
— Тринадцать, — ответил Олег.
— Тринадцать, — повторил старик. — Ты про Ленинградскую блокаду слышал?
— Ну, слышал...
— Слышал, — повторил старик, вздохнул и продолжил: — Мы тогда с бабушкой да с младшей сестренкой, Верочкой, остались. Отца в первый день, двадцать второго июня, под Брестом. Старшего брата — под Харьковом. А маму. На Васильевском в бомбоубежище завалило. И остались мы — стар да мал. Бабуля в больницу пристроилась, Верочку на дежурства с собой брала, а я на завод пошел. Научили меня, Олег, недетской работе — снаряды для «катюш» собирать. И за два с половиной года собрал я их столько, что хватило бы на фашистскую дивизию. Вот. Если бы не начальнички наши вшивые во главе со Ждановым, город бы мог нормально продержаться. Но они тогда жопами думали, эти сволочи, и всех нас подставили: о продовольствии не позаботились, не смогли сохранить. Немцы Бадаевские склады сразу разбомбили, горели они, а мы, пацаны, смеялись. Не понимали, что нас ждет. Сгорело все: мука, масло, сахар. Потом, зимой, туда бабы ходили, землю отковыривали, варили, процеживали. Говорят, получался сладкий отвар. От сахара. Ну, и в общем, пайка хлеба работающему 200 грамм, иждивенцу — 125. Как Ладога замерзла, Верочку — на материк, по «дороге жизни». Сам ее в грузовик подсаживал. Бабуля крестилась, плакала: хоть она выживет. А потом уже, когда блокаду сняли, узнал — не доехала Верочка. Немцы налетели, шесть грузовиков с детьми и ранеными — под лед...
Старик остановился, достал скомканный платок. Высморкался.
— Вот, Олег, какие были дела. Но я тебе хотел про один случай рассказать. Вторая блокадная зима. Самое тяжелое время. Я, может, и вынес это, потому что пацаном был. Бабуля умерла. Соседи умерли. И не одни. Каждое утро кого-то на саночках везут. А я на заводе. В литейный зайдешь, погреешься. И опять к себе на сборку. Вот. И накануне Нового года приходит ко мне папин сослуживец. Василий Николаич Кошелев. Он к нам иногда заглядывал, консервы приносил, крупу. Бабулю хоронить помог. Заходит и говорит: ну, стахановец, одевайся. Я говорю — куда? Секрет, говорит. Новогодний подарок. Оделся. Пошли. И приводит он меня на хлебзавод. Провел через проходную. И к себе в кабинет. А он там секретарем парткома был. Дверь на ключ. Открывает сейф, достает хлеб нарезанный и банку тушенки. Налил кипятку с сахарином. Ешь, говорит, стахановец. Не торопись. Навалился я на тушенку, на хлеб. А хлеб этот, Олег, ты б, наверно, и за хлеб-то не принял. Черный он, как чернозем, тяжелый, мокрый. Но тогда он для меня слаще любого торта был. Съел я все, кипятком запил и просто опьянел, упал и встать не могу. Поднял он меня, к батарее на тюфяк положил. Спи, говорит, до утра. А он там круглые сутки работал. Отключился я, утром он меня разбудил. Опять накормил, но поменьше. А теперь, говорит, пойдем, я тебе наше хозяйство покажу. Повел меня по цехам. Увидел я тысячи батонов, тысячи. Как во сне, плывут по конвейеру. Никогда не забуду. А потом заводит он меня в кладовку. А там ящик стоял. Ящик с хлебными крошками. Знаешь, его в конце конвейера ставили, и крошки туда сыпались. Вот. Берет Василий Николаич совок — и мне в валенки. Насыпал этих самых крошек. Ну и говорит: «С Новым годом тебя, защитник Ленинграда. Ступай домой, на проходной не задерживайся». И пошел я. Иду по городу, снег, завалы, дома разбитые. А в валенках крошки хрустят. Тепло так. Хорошо. Я тогда эти крошки на неделю растянул. Ел их понемногу. Потому и выжил, что он мне крошек этих в валенки сыпанул. Вот, Олег, и вся история. А вот и дом твой, — старик показал палкой на башню.
Олег молчал. Старик поправил ушанку, кашлянул:
— И вот какая штука, Олег. Вспомнилось мне все это сейчас. Когда ты батон белого хлеба в урну выбросил. Вспомнил эти крошки, бабушку окоченевшую. Соседей мертвых, опухших от голода. Вспомнил и подумал: черт возьми, жизнь все-таки сумасшедшая штука. Я тогда на хлебные крошки молился, за крысами охотился, а теперь вон — белые батоны в урну швыряют. Смешно и грустно. Ради чего все эти муки? Ради чего столько смертей?
Он замолчал.
Олег помедлил немного, потом произнес:
— Ну... знаете. Я это. В общем... ну, больше такого не повторится.
— Правда? — грустно улыбнулся старик.
— Ага.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Ну и слава Богу. А то я, признаться, волновался, когда с тобой заговорил. Думаю, послушает, послушает парень старого пердуна, да и сбежит, как я тогда из пионерского лагеря!
— Да нет, что вы. Я все понял. Просто... ну, по глупости это. Больше никогда хлеб не брошу.
— Ну и отлично. Хорошо. Не знаю, как другие, а я в ваше поколение верю. Верю. Вы Россию спасете. Уверен. Я тебя не задержал?
— Да нет, что вы.
— Тогда, может, теперь ты меня до дома проводишь? Вон до того.
— Конечно, провожу. Давайте вашу авоську.
— Ну, спасибо, — старик с улыбкой передал авоську с хлебом, положил ему освободившуюся руку на плечо и пошел рядом.
— А где вас ранило? — спросил Олег.
— Нога? Это отдельная история. Тоже не слабая, хоть роман пиши... Но хватит о тяжелом. Ты в каком классе учишься?
— В шестом. Вон в той школе.
— Ага. Как учеба?
— Нормально.
— Друзья есть верные?
— Есть.
— А подруги?
Олег пожал плечами и усмехнулся.
— Ничего, пора уже мужчиной себя чувствовать. В этом возрасте надо учиться за девочками ухаживать. А через год-полтора можно уже и поебаться. Или ты думаешь — рано?
— Да нет, — засмеялся Олег. — Не думаю.
— Правильно. Я тоже тогда не думал. После блокады знаешь сколько девок да баб осталось без мужей. Бывало, идешь по Невскому, а они так и смотрят. Завлекательно. А однажды в кино пошел. Первое кино после блокады. «Александра Невского» показывали. А рядом женщина сидела. И вдруг в середине фильма чувствую — она мне руку на колено. Я ничего. Она ширинку расстегнула и за член меня
d
dvr4.ru
а дальше -
ЭКШН !!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
< У Д А Л Е Н О _ Ц Е Н З У Р О Й >
ЭКШН !!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
< У Д А Л Е Н О _ Ц Е Н З У Р О Й >
s
sesh
ЭКШН !!
да я читал. я уж испугался что ты его целиком запостил
d
dvr4.ru
Дзен и искусство ухода за АК—47
А вход в их главный шатёр, скорее всего, мне преградят бригадиры,
понять дадут в мягкой форме, что их движение в мозгодрочилах
не нуждается. Но я верю, в эту партию напористых, молодых, шальных
с помпой войдет моя рыба политпрограммы, ведь её пока почему-то нет у них.
На прозрения в политике меня понесло,
наблюдал когда, как на Европу снизошло зло,
хотя очевидно было одно:
вегетарианцы у власти своей добротой себя загнали
в могилу сами.
Смела оппозиция их, когда те встали
на путь интеграции с южными племенами.
Россия плакала,
скрипя зубами,
продавала «Калаши»,
но нам был необходим крепкий союзник на Западе
в лице Партии мясных машин.
Её участникам победа досталась как два пальца:
они по ночам охотились — свет выдавал «вегов» изнутри их тел, излучался
чистым добром. Вывод отсюда печальный — не проканает,
каким бы прекраснозеленым не был, оголтелый гуманизм как фундамент
политики, не соберет всех наших вместе, кучно.
Вообще, я понял — модели западные строения общества, и в философии, и в религии, и научно
не спасут мой народ, не оздоровят его демографию.
Как бы нам в хаос Африки не свалиться, или не выдать вариант северного царя типа Каддафи.
Как быть? Взгляд упал на бирку «мэйд ин чина»
на торпеде моего джипа. Эй, а эти-то как так быстро поднялись, дурачины!
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Рассчитывал эдак продержаться
лет десять минимум, но напрягаться
уже сейчас начинаю — без волнения прошел последний сеанс потреблядства.
Срочно хочу прочувствовать, что лишь неудовлетворенность желаний
является главным источником ощущения безнадежности жизни окраин.
Пунктом номер один в моей свежей политрелигии —
отказ от идиллии,
состоящий в максимальном окружении себя новинками.
Тогда я и вообще любой гоп из микрорайона моего,
поняв это, в своей ячейке бетонной башни, станет легко
мириться с положением своим в данной точке времени и пространства,
подобно гражданам Тибета умиротворенного. (Но не стоит увлекаться
примером этим: блаженство свое ламаисты не защищали принципиально,
их теперь, говорят, китайцы стерилизуют.) Престаёт тогда актуальный
вопрос о введении параллельно обязательному изучению дзен
уроков ОБЖ с упором на искусство обращения с АК—47.
Зуб даю, двигателем экономического чуда
есть осознание, что и в газоотводной трубке над стволом также проживает Будда.
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Одинаково мыслю с вашим движением, был заворожен вашей акцией,
где девочки в милитари в руках несли младенца и «Калаш», но предлагаю дотации
тратить более рационально, скажем, на реализацию
закупки святых мощей для новой политрелигии. Нам нужны, в частности,
останки китайского монаха, которого как-то раз вырвали из медитации:
из городского сквера его изгнала местная администрация,
куда он вскоре с «Калашом» ворвался.
Так с этим монахом в дзен-постулаты
ворвались, как казалось, не имеющие никаких шансов,
мои автоматы!
Конечно, будет не без потерь, не избежать реакций, побочки,
ясно, что осознание «ничто» усреднит эмоциональных экстремумов точки;
процессу творческому станет не за что цепляться:
нет радости — нет печали;
но ничего, мы же не мексикане,
мы же россиянцы,
определимся куда-нибудь.
Сублимироваться можно в Олимпиады —
опять же, там сейчас китайцы
хозяйничают, в их руках и чемпионаты
по компьютерным поединкам, что напрягать всех должно вдвойне:
значит, в будущей войне
в их боевых роботах
будут запечатаны
пилоты самые крутые и лучшие вообще.
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за «Калашниковым».
А вход в их главный шатёр, скорее всего, мне преградят бригадиры,
понять дадут в мягкой форме, что их движение в мозгодрочилах
не нуждается. Но я верю, в эту партию напористых, молодых, шальных
с помпой войдет моя рыба политпрограммы, ведь её пока почему-то нет у них.
На прозрения в политике меня понесло,
наблюдал когда, как на Европу снизошло зло,
хотя очевидно было одно:
вегетарианцы у власти своей добротой себя загнали
в могилу сами.
Смела оппозиция их, когда те встали
на путь интеграции с южными племенами.
Россия плакала,
скрипя зубами,
продавала «Калаши»,
но нам был необходим крепкий союзник на Западе
в лице Партии мясных машин.
Её участникам победа досталась как два пальца:
они по ночам охотились — свет выдавал «вегов» изнутри их тел, излучался
чистым добром. Вывод отсюда печальный — не проканает,
каким бы прекраснозеленым не был, оголтелый гуманизм как фундамент
политики, не соберет всех наших вместе, кучно.
Вообще, я понял — модели западные строения общества, и в философии, и в религии, и научно
не спасут мой народ, не оздоровят его демографию.
Как бы нам в хаос Африки не свалиться, или не выдать вариант северного царя типа Каддафи.
Как быть? Взгляд упал на бирку «мэйд ин чина»
на торпеде моего джипа. Эй, а эти-то как так быстро поднялись, дурачины!
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Рассчитывал эдак продержаться
лет десять минимум, но напрягаться
уже сейчас начинаю — без волнения прошел последний сеанс потреблядства.
Срочно хочу прочувствовать, что лишь неудовлетворенность желаний
является главным источником ощущения безнадежности жизни окраин.
Пунктом номер один в моей свежей политрелигии —
отказ от идиллии,
состоящий в максимальном окружении себя новинками.
Тогда я и вообще любой гоп из микрорайона моего,
поняв это, в своей ячейке бетонной башни, станет легко
мириться с положением своим в данной точке времени и пространства,
подобно гражданам Тибета умиротворенного. (Но не стоит увлекаться
примером этим: блаженство свое ламаисты не защищали принципиально,
их теперь, говорят, китайцы стерилизуют.) Престаёт тогда актуальный
вопрос о введении параллельно обязательному изучению дзен
уроков ОБЖ с упором на искусство обращения с АК—47.
Зуб даю, двигателем экономического чуда
есть осознание, что и в газоотводной трубке над стволом также проживает Будда.
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Одинаково мыслю с вашим движением, был заворожен вашей акцией,
где девочки в милитари в руках несли младенца и «Калаш», но предлагаю дотации
тратить более рационально, скажем, на реализацию
закупки святых мощей для новой политрелигии. Нам нужны, в частности,
останки китайского монаха, которого как-то раз вырвали из медитации:
из городского сквера его изгнала местная администрация,
куда он вскоре с «Калашом» ворвался.
Так с этим монахом в дзен-постулаты
ворвались, как казалось, не имеющие никаких шансов,
мои автоматы!
Конечно, будет не без потерь, не избежать реакций, побочки,
ясно, что осознание «ничто» усреднит эмоциональных экстремумов точки;
процессу творческому станет не за что цепляться:
нет радости — нет печали;
но ничего, мы же не мексикане,
мы же россиянцы,
определимся куда-нибудь.
Сублимироваться можно в Олимпиады —
опять же, там сейчас китайцы
хозяйничают, в их руках и чемпионаты
по компьютерным поединкам, что напрягать всех должно вдвойне:
значит, в будущей войне
в их боевых роботах
будут запечатаны
пилоты самые крутые и лучшие вообще.
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Хлопок одной ладонью
придется срочно освоить всем...
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за АК—47,
Дзен
и искусство ухода за «Калашниковым».
K
Kaspersky
пля асилил..!!
no comments
в голове 4 буквы
no comments
в голове 4 буквы
K
Kaspersky
чувак я даже отсыпать просить не буду.
я такое боюсь курить!
d
dvr4.ru
это тайная программа
партии
Единая Россия
ой
теперь меня уберут
партии
Единая Россия
ой
теперь меня уберут
d
dvr4.ru
хип хап
2h-company
Russia
СОРОКИН-ТРИП
Нельзя допускать такие ошибки, экономить нельзя на дороге.
К этому моменту я стремился давно,
Не хотелось бы, чтобы в итоге меня киданули эти подонки.
С другой стороны, в душе они не шакалы, они - одинокие волки,
Поэтому вряд ли станут искать у меня в районе мошонки.
С ними сравнявшись, я оценил, насколько Будда вырос в душах сограждан,
Раньше был бы отпизжен, а сейчас всего лишь пидором назван.
Краешком глаза хотел уловить на их лицах идеи по поводу действия в мой адрес.
Прикидывал, кому из них успею трахею вырвать зубами.
Но их, как моя ляжка, да что там, толще, их шеи скрывали шарфы с прожилками белого,
Их шарфы голубели.
Это срезонировало и я уже предстоящее дело вожделел.
«А мы в парке просто «Пидор!» сказали ему,
Он на нас посмотрел краем глаза и сразу как мел побелел.
Клинануло его. Такой, расстёгивает, мы думали хер вытащит – нет,
Достал из ширинки и тут же съел 4 колёсика.
Кивнул на одежду нашу с предъявой, что нас имеет дважды кто-то.
Еблан, «мерзавцу» помял бочину, а к нам прилипла его фланирующая блевота.
Дерзость неслыханная! Пидор заработал пиздюлей.
Ублюдок хитрее оказался, быстрее решил двинуть коней.
И тут баба эта откуда-то из пасти прямо у него срезала сало,
Ругаясь, ушла. Пидор ожил и начал гундеть, отчего и нас самих снимать стало».
Я, право, сейчас позволить себе не имею права быть тут мёртвым,
Так как в очереди я уже пятьсот сорок четвёртый,
Чтоб убрать дорожку, что лежит на Розин Мёрфи, белеет по линии позвоночника.
Цвет их шарфов предательски сдетонировал.
Отчего я тут же колёса сглотнул – четыре.
К тому, что оптимальная это доза я шёл сложно и долго, на ощупь практически.
С болью вспоминаю слёзы Анечки, ангела моего, когда она узнала,
Что деньги для взноса первого за квартиру все мною растрачены
На многочисленные запросы, зачастую пустышки.
В обстановке этой, не мудрено, всплыли неврозы, с трудом мной затопленные.
Да и курьёзы были: отдал я, например, за адрес чёрного рынка сумму ещё ту,
А он оказывается за километр от дома моего,
В квартале за парком сразу.
Там и нашёл Нину Сергеевну, она и продала мне ускоритель наращивания S-массы.
«Это не наркотик, практически, это натур-продукт -
Вытяжка из шишковидных желёз жителей западной Скандинавии.
Статистика указывает на их гиперсклонность к самоустранению.
У Вас без сдачи? Хорошо».
Думаю, так и должно было быть или неправильно оно легло
Из-за того, что не то место или не те люди встретились – болельщики,
Они и приняли от меня волну от действия депрессантов.
Антиглобоэтика, прежде мне чуждая, заставила быть отважным:
«Мужики, мы купили эту одежду - это раз, теперь мы ходячая реклама бренда этого
Так нас отымели дважды».
Окружал нас парко-лес, естество природных форм.
У входа стоящий, предположим для рифмы, «Мерседес» вписаться в контекст старался, Доказать причастность к моему миру, напрашивался на тест.
Я ногой продавил ему крыло, его это разоблачило:
Вмятинка всего лишь, а вид лёгкости и намёк на совершенство уже убиты.
Все эти дикие тесты-протесты нужны лишь были для катализации реакции.
Чтобы энергия, высвобожденная при окукливании душевных флюидов
Перетекла в S-массу.
Я не ожидал, что слова-блюиды выйдут и осядут на ребятах, меня окруживших.
Согласен, сатисфакции они требовали справедливо.
Я, извиняясь, в мир отживших погружался равнодушно,
Наблюдая как маслянисто зазеленил
Всё в зрении моего поля, прорвавший дамбу какую-то, формалин.
Лицо, подплавленое им, - лицо Нины Сергеевны, - меня ругало,
Пока под языком у меня срезала она моё голубое сало:
«Очень уж его мало, две десятых от грамма». В гравий всё вмяла:
«А, это не серьёзно». Ругаясь, ушла.
Без сала мне полегчало. Нужно бы чем-то сняться срочно.
Да, я - супершмандерчайзер, представь, у меня тоже стоит,
В смысле, на душе саднит, в мой образ жизни просится сдвиг.
Пораньше, если бы узнал, что будет такой тяжёлый залип,
Лучше б дождался з\п и джип взял, а не этот сомнительный трип.
Открыть глаза боялся, увидеть последствия дел накануне.
Взгляд, выпушенный, сразу увяз восхищённо в немыслимом чуде -
В массе кусков разных плавно перетекающих друг в друга.
Эта масса – родина порядка в хаосе.
Запах прервал восторг от вида блевотины.
По «Радуге» без звука шёл «Белый Бим - Чёрное Ухо».
Другой мебели не было, кроме ребят в шарфах.
«Ожил, наконец, сука!»- ко мне обратился первый мужчина.
Второй сдержал друга: «Ты сюда его сам притащил,
Надеясь, что треть Розин Мёрфи войдёт как две части Берроуза.
А она певица всего лишь, это слабо, поскольку этим даже на время не снимешься.
Это как с гердоса торчи на время сползают на водку,
Или как мы вчера тупо заменить пытались. Зря платили,
Шарфы можно снять, меня всё так же плющит».
Ребята убеждали остаться: «Нам в пять подгонят крутейшее дерьмо, что-то новое, Кажется Достоевский, не так дорого как Набоков,
но в то же время трипануть обещается не по-детски».
Извинялись за пидора, объясняли, что сами не приемлют общения жёсткого,
Просто у них сейчас как раз сложный период выхода из Буковского.
Я, право, сейчас позволить себе не имею права быть тут мёртвым,
Так как в очереди я уже пятьсот сорок четвёртый,
Чтоб убрать дорожку, что лежит на Розин Мёрфи, белеет по линии позвоночника.
Да, я - супершмандерчайзер, представь, у меня тоже стоит,
В смысле на душе саднит, в мой образ жизни просится сдвиг.
Пораньше, если бы узнал, что будет такой тяжёлый залип,
Лучше дождался з\п и джип взял, а не этот сомнительный трип.
2h-company
Russia
СОРОКИН-ТРИП
Нельзя допускать такие ошибки, экономить нельзя на дороге.
К этому моменту я стремился давно,
Не хотелось бы, чтобы в итоге меня киданули эти подонки.
С другой стороны, в душе они не шакалы, они - одинокие волки,
Поэтому вряд ли станут искать у меня в районе мошонки.
С ними сравнявшись, я оценил, насколько Будда вырос в душах сограждан,
Раньше был бы отпизжен, а сейчас всего лишь пидором назван.
Краешком глаза хотел уловить на их лицах идеи по поводу действия в мой адрес.
Прикидывал, кому из них успею трахею вырвать зубами.
Но их, как моя ляжка, да что там, толще, их шеи скрывали шарфы с прожилками белого,
Их шарфы голубели.
Это срезонировало и я уже предстоящее дело вожделел.
«А мы в парке просто «Пидор!» сказали ему,
Он на нас посмотрел краем глаза и сразу как мел побелел.
Клинануло его. Такой, расстёгивает, мы думали хер вытащит – нет,
Достал из ширинки и тут же съел 4 колёсика.
Кивнул на одежду нашу с предъявой, что нас имеет дважды кто-то.
Еблан, «мерзавцу» помял бочину, а к нам прилипла его фланирующая блевота.
Дерзость неслыханная! Пидор заработал пиздюлей.
Ублюдок хитрее оказался, быстрее решил двинуть коней.
И тут баба эта откуда-то из пасти прямо у него срезала сало,
Ругаясь, ушла. Пидор ожил и начал гундеть, отчего и нас самих снимать стало».
Я, право, сейчас позволить себе не имею права быть тут мёртвым,
Так как в очереди я уже пятьсот сорок четвёртый,
Чтоб убрать дорожку, что лежит на Розин Мёрфи, белеет по линии позвоночника.
Цвет их шарфов предательски сдетонировал.
Отчего я тут же колёса сглотнул – четыре.
К тому, что оптимальная это доза я шёл сложно и долго, на ощупь практически.
С болью вспоминаю слёзы Анечки, ангела моего, когда она узнала,
Что деньги для взноса первого за квартиру все мною растрачены
На многочисленные запросы, зачастую пустышки.
В обстановке этой, не мудрено, всплыли неврозы, с трудом мной затопленные.
Да и курьёзы были: отдал я, например, за адрес чёрного рынка сумму ещё ту,
А он оказывается за километр от дома моего,
В квартале за парком сразу.
Там и нашёл Нину Сергеевну, она и продала мне ускоритель наращивания S-массы.
«Это не наркотик, практически, это натур-продукт -
Вытяжка из шишковидных желёз жителей западной Скандинавии.
Статистика указывает на их гиперсклонность к самоустранению.
У Вас без сдачи? Хорошо».
Думаю, так и должно было быть или неправильно оно легло
Из-за того, что не то место или не те люди встретились – болельщики,
Они и приняли от меня волну от действия депрессантов.
Антиглобоэтика, прежде мне чуждая, заставила быть отважным:
«Мужики, мы купили эту одежду - это раз, теперь мы ходячая реклама бренда этого
Так нас отымели дважды».
Окружал нас парко-лес, естество природных форм.
У входа стоящий, предположим для рифмы, «Мерседес» вписаться в контекст старался, Доказать причастность к моему миру, напрашивался на тест.
Я ногой продавил ему крыло, его это разоблачило:
Вмятинка всего лишь, а вид лёгкости и намёк на совершенство уже убиты.
Все эти дикие тесты-протесты нужны лишь были для катализации реакции.
Чтобы энергия, высвобожденная при окукливании душевных флюидов
Перетекла в S-массу.
Я не ожидал, что слова-блюиды выйдут и осядут на ребятах, меня окруживших.
Согласен, сатисфакции они требовали справедливо.
Я, извиняясь, в мир отживших погружался равнодушно,
Наблюдая как маслянисто зазеленил
Всё в зрении моего поля, прорвавший дамбу какую-то, формалин.
Лицо, подплавленое им, - лицо Нины Сергеевны, - меня ругало,
Пока под языком у меня срезала она моё голубое сало:
«Очень уж его мало, две десятых от грамма». В гравий всё вмяла:
«А, это не серьёзно». Ругаясь, ушла.
Без сала мне полегчало. Нужно бы чем-то сняться срочно.
Да, я - супершмандерчайзер, представь, у меня тоже стоит,
В смысле, на душе саднит, в мой образ жизни просится сдвиг.
Пораньше, если бы узнал, что будет такой тяжёлый залип,
Лучше б дождался з\п и джип взял, а не этот сомнительный трип.
Открыть глаза боялся, увидеть последствия дел накануне.
Взгляд, выпушенный, сразу увяз восхищённо в немыслимом чуде -
В массе кусков разных плавно перетекающих друг в друга.
Эта масса – родина порядка в хаосе.
Запах прервал восторг от вида блевотины.
По «Радуге» без звука шёл «Белый Бим - Чёрное Ухо».
Другой мебели не было, кроме ребят в шарфах.
«Ожил, наконец, сука!»- ко мне обратился первый мужчина.
Второй сдержал друга: «Ты сюда его сам притащил,
Надеясь, что треть Розин Мёрфи войдёт как две части Берроуза.
А она певица всего лишь, это слабо, поскольку этим даже на время не снимешься.
Это как с гердоса торчи на время сползают на водку,
Или как мы вчера тупо заменить пытались. Зря платили,
Шарфы можно снять, меня всё так же плющит».
Ребята убеждали остаться: «Нам в пять подгонят крутейшее дерьмо, что-то новое, Кажется Достоевский, не так дорого как Набоков,
но в то же время трипануть обещается не по-детски».
Извинялись за пидора, объясняли, что сами не приемлют общения жёсткого,
Просто у них сейчас как раз сложный период выхода из Буковского.
Я, право, сейчас позволить себе не имею права быть тут мёртвым,
Так как в очереди я уже пятьсот сорок четвёртый,
Чтоб убрать дорожку, что лежит на Розин Мёрфи, белеет по линии позвоночника.
Да, я - супершмандерчайзер, представь, у меня тоже стоит,
В смысле на душе саднит, в мой образ жизни просится сдвиг.
Пораньше, если бы узнал, что будет такой тяжёлый залип,
Лучше дождался з\п и джип взял, а не этот сомнительный трип.
Обсуждение этой темы закрыто модератором форума.