не пишут "хомячки"
Б
Безрюмки-Встужева
Андрей Наврозов
"В чем разница между обывателем и художником? Обыватель думает перед тем как говорить. На первый взгляд это парадокс, причем, согласитесь, парадокс не особо изящный. И это хорошо, потому что читатель чувствует, что он не выдуман красного словца ради, что автор действительно хочет поделиться неким интеллектуальным открытием.
Есть художники, чьи имена стали для нас эталоном оригинальности мышления. Читая таких писателей как Достоевский или Кьеркегор, дивишься в первую очередь незамедлительности их мысли, необдуманности их умозаключений, незамысловатости их отношения к повествованию, идеям, интеллектуальным предтечам и литературным прецедентам. Поэтому не стоит удивляться, что антонимом «посредственности» – по крайней мере, в русской культуре – является не гений и даже не талант, а прекрасная, по-детски свежая и озорная, но в то же время всевидящая и всесокрушающая «непосредственность».
Отвага, решительность, азарт – вот качества, характеризующие мысль прирожденного художника. Он похож на повара, способного в мгновение ока приготовить «суп из топора», причем в ход идет что попало, от метлы до морковки; на сказочного богатыря, чьи подвиги вершатся «недолго думая»; на игрока, «не мудрствующего лукаво» перед тем как поставить все, что есть, на кон. Он подобен поэту, уверяющему нас, что
Чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
С другой стороны, все в обывателе опосредствованно – его дом, его работа, его вкусы. А главное, его мысли – его задуманные до дыр мысли. Ведь стоит ему открыть рот, чтобы заявить, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, как его мозг начинает связывать эту на первый взгляд абстрактную идею не только с практическими последствиями ее выражения, но и с теоретическими предпосылками к этому действию. Чему его учили, кто учил, когда и от кого он слышал в последний раз о Пифагоре, зачем он мелет языком и что это ему даст – все это вертится у него в голове подобно разноцветным стекляшкам в том калейдоскопе жизни, в который, говорят, человек одним глазком заглядывает перед смертью.
В ответ на тот же вопрос бывший второгодник, ныне рвань, забулдыга, алкаш и гопник, хмуро буркнет, что пифагоровы штаны во все стороны равны. В этом смысле подзаборная пьянь гораздо ближе к колыбели искусства, чем добропорядочный мещанин с его «высшим образованием» и вечным «кабы чего не вышло». Представитель средних классов думает, как живет – с оглядкой. Представитель низших классов или вообще ничего не думает, ибо пьян в лом, или думает решительно все, что ему взбредет в голову – как Достоевский или Кьеркегор. Другое дело, что его мысли, в отличие от мыслей великих писателей или философов, не представляют интереса для посторонних. Как детским рисункам или мокрым, как акварель, камушкам на пляже, им не хватает универсальности. Иными словами, здесь стоит подчеркнуть, что спонтанность – совершенно необходимое, но отнюдь не достаточное условие оригинальности мышления.
Писатель, философ, и даже жалкий журналист, пишущий фразу романа или статьи, может остановиться как вкопанный перед каменной стеной вкусов своих читателей, их интересов, предрассудков, предрасположений, фобий, бзиков, тиков и мод. От каждого обывателя – по кирпичику. Один из читающих его роман или статью соотечественников может оказаться садистом, которому не понравится романтическое, преувеличенно куртуазное отношение автора к женщине. Другой, наоборот, мазохист, которому станет нехорошо от смерти изящно одетой автором красавицы под колесами паровоза. Третий обидится, потому что слишком похож на героя нашего времени, четвертый – потому что не имеет с ним ничего общего кроме усиков. Пятый кирпичик может оказаться политикой, которая в виденьи автора покажется одному черносотенством достойным Наврозова и либеральниченьем достойным журнала «Сноб» – другому, и так далее до бесконечности. Перепрыгнуть через эту кирпичную стену – вот зачем нужна художнику непосредственность.(сноб.ру)
"В чем разница между обывателем и художником? Обыватель думает перед тем как говорить. На первый взгляд это парадокс, причем, согласитесь, парадокс не особо изящный. И это хорошо, потому что читатель чувствует, что он не выдуман красного словца ради, что автор действительно хочет поделиться неким интеллектуальным открытием.
Есть художники, чьи имена стали для нас эталоном оригинальности мышления. Читая таких писателей как Достоевский или Кьеркегор, дивишься в первую очередь незамедлительности их мысли, необдуманности их умозаключений, незамысловатости их отношения к повествованию, идеям, интеллектуальным предтечам и литературным прецедентам. Поэтому не стоит удивляться, что антонимом «посредственности» – по крайней мере, в русской культуре – является не гений и даже не талант, а прекрасная, по-детски свежая и озорная, но в то же время всевидящая и всесокрушающая «непосредственность».
Отвага, решительность, азарт – вот качества, характеризующие мысль прирожденного художника. Он похож на повара, способного в мгновение ока приготовить «суп из топора», причем в ход идет что попало, от метлы до морковки; на сказочного богатыря, чьи подвиги вершатся «недолго думая»; на игрока, «не мудрствующего лукаво» перед тем как поставить все, что есть, на кон. Он подобен поэту, уверяющему нас, что
Чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
С другой стороны, все в обывателе опосредствованно – его дом, его работа, его вкусы. А главное, его мысли – его задуманные до дыр мысли. Ведь стоит ему открыть рот, чтобы заявить, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, как его мозг начинает связывать эту на первый взгляд абстрактную идею не только с практическими последствиями ее выражения, но и с теоретическими предпосылками к этому действию. Чему его учили, кто учил, когда и от кого он слышал в последний раз о Пифагоре, зачем он мелет языком и что это ему даст – все это вертится у него в голове подобно разноцветным стекляшкам в том калейдоскопе жизни, в который, говорят, человек одним глазком заглядывает перед смертью.
В ответ на тот же вопрос бывший второгодник, ныне рвань, забулдыга, алкаш и гопник, хмуро буркнет, что пифагоровы штаны во все стороны равны. В этом смысле подзаборная пьянь гораздо ближе к колыбели искусства, чем добропорядочный мещанин с его «высшим образованием» и вечным «кабы чего не вышло». Представитель средних классов думает, как живет – с оглядкой. Представитель низших классов или вообще ничего не думает, ибо пьян в лом, или думает решительно все, что ему взбредет в голову – как Достоевский или Кьеркегор. Другое дело, что его мысли, в отличие от мыслей великих писателей или философов, не представляют интереса для посторонних. Как детским рисункам или мокрым, как акварель, камушкам на пляже, им не хватает универсальности. Иными словами, здесь стоит подчеркнуть, что спонтанность – совершенно необходимое, но отнюдь не достаточное условие оригинальности мышления.
Писатель, философ, и даже жалкий журналист, пишущий фразу романа или статьи, может остановиться как вкопанный перед каменной стеной вкусов своих читателей, их интересов, предрассудков, предрасположений, фобий, бзиков, тиков и мод. От каждого обывателя – по кирпичику. Один из читающих его роман или статью соотечественников может оказаться садистом, которому не понравится романтическое, преувеличенно куртуазное отношение автора к женщине. Другой, наоборот, мазохист, которому станет нехорошо от смерти изящно одетой автором красавицы под колесами паровоза. Третий обидится, потому что слишком похож на героя нашего времени, четвертый – потому что не имеет с ним ничего общего кроме усиков. Пятый кирпичик может оказаться политикой, которая в виденьи автора покажется одному черносотенством достойным Наврозова и либеральниченьем достойным журнала «Сноб» – другому, и так далее до бесконечности. Перепрыгнуть через эту кирпичную стену – вот зачем нужна художнику непосредственность.(сноб.ру)
Л
Лиса А
Обыватель думает перед тем как говорить
не всегда
Читая таких писателей как Достоевский или Кьеркегор, дивишься в первую очередь незамедлительности их мысли, необдуманности их
умозаключений, незамысловатости их отношения к повествованию
Лиса в шоке.
Ахинея полная.
(специально, чтобы позлить LMа: автор- дурак)
Б
Безрюмки-Встужева
Ахинея полная.
скажем так - неоднозначно
а это?-
Поэтому не стоит удивляться, что антонимом «посредственности» – по крайней мере, в русской культуре – является не
гений и даже не талант, а прекрасная, по-детски свежая и озорная, но в то же время всевидящая и всесокрушающая «непосредственность».
не гений, не талант, не мысль, а одна детская неожиданность?
Б
Безрюмки-Встужева
"Черный человек Прилепина
Писатель рискнул и выиграл
После «Черной обезьяны» Прилепин перешел для меня из разряда хороших писателей, — которых много, — в разряд больших, умеющих не просто расти (это у нас случается), а изобретать (это во всем мире редкость). Написать две разные книги — не шутка, хотя по нынешним временам и это подвиг. Но предложить не только новый материал или манеру, а новый способ строить повествование, — заслуга куда более серьезная. Прилепину пошло на пользу заочное общение с Леонидом Леоновым, биографию которого он опубликовал в серии ЖЗЛ. Это влияние не на стилистическом — тут, слава богу, все свое, — но на мировоззренческом уровне: прилепинский ранний оптимизм относительно человеческой природы уступил место зрелому скепсису, леоновским опасениям насчет неминуемой деградации человечества. Ведь прилепинская «Черная обезьяна» — возвращение к пещерной архаике, шаг на низшую ступень эволюции, — пришла из самых мрачных пророчеств, рассыпанных по «Пирамиде» и «Скутаревскому». А композиция — самая сильная сторона нового романа — отсылает к «Дороге на океан», где разные пласты повествования связаны нелинейно и на первый взгляд алогично. У Прилепина в новом романе нет традиционного развития действия: вместо него — своеобразный прозаический кубизм, разложение реальности на несколько плоскостей. Это метод перспективный, хотя и требующий отличного владения техникой: лейтмотив вообще сильная штука, но дилетантизма не прощает. Прилепин одержим одной конкретной историей, которую, как в «Шуме и ярости», рассказывает три, четыре, пять раз — и все не может от нее отвязаться: вероятно, потому, что у этой истории нет счастливого разрешения. Она ведь о гибели мира.
Есть в «Обезьяне» и еще одно влияние: хотя Прилепин уверяет, что он Чарльза Маклина не читал, но вспоминать «Стража» — едва ли не лучший английский триллер за весь ХХ век — при чтении «Обезьяны» приходится часто. Узнается системообразующий прием: роковое стечение событий и персонажей, повторяющееся в разные времена. Как и у Маклина, здесь наличествует древняя легенда — и несколько ее буквальных повторений в новых декорациях. В «Страже» это был миф о сдаче города — и здесь тоже, только у Маклина город захватывает стихия, а у Прилепина он достается детям, «недоросткам», маленьким убийцам, лишенным страха и сострадания. Как и Маклин, Прилепин не дает однозначного ответа — в больном мозгу героя разыгрывается этот вечно повторяющийся сюжет или в истории неуклонно воспроизводится одна и та же страшная коллизия: дети-убийцы, власть, намеренная их использовать, врач, пытающийся их лечить и неспособный вылечить собственного сына-кретина… С одной стороны — неумелая, но неумолимая сила, с другой — вязкая, топчущаяся слабость, грязь, распад. Добавьте к этому не забывшуюся еще, слава богу, атмосферу прошлого лета, дымного, аномально жаркого, апокалиптического, — и вы поймете, что Прилепин попал в нерв. Его новая проза — вызывающе иррациональная и потому резко отличающаяся от ранней — обращается к самым темным предчувствиям и догадкам нынешнего читателя, и потому резонанс ей обеспечен.
Писать большую прозу сегодня — серьезный риск: Гоголь ведь сошел с ума не от того, что у него не хватало таланта написать второй том «Мертвых душ», а потому, что его не о чем было писать. На всех путях маячил самоповтор. Вся наличная реальность была уже описана и каталогизирована, а новой не было, до нее оставалось лет шесть, и их надо было прожить. Мы не Гоголи, но проблема у нас та же: в России давно ничего нового не происходит, текущая реальность не обсуждается, она бесконечно дробится — ибо людей почти ничто не объединяет, — а потому приходится интуитивно нащупывать, выражаясь волапюком кремлевской философии, «новые сущности и смыслы». Все туманно, гадательно, склизко, муторно — определяющим остается чувство опасности, тем более страшной, что источник ее неясен. Прилепин рискнул нащупать вектор, описать, хоть и метафорически, куда все идет, — и его картина будущего убедительна и точна.
В общем, случилось интересное: у нас был хороший писатель, числившийся в молодых и подававший надежды, успешный главным образом за счет экзотического автобиографического материала — как ранний Горький, с которым его часто сравнивали. И тут выяснилось, что это действительно писатель — не эксплуататор собственного опыта, не публицист, не рассказчик баек, а смелый и умный художник, замечательно распоряжающийся природным даром; художник, которому равно доступны гротеск, триллер и пародия. Прилепинская книга полна страхом, раздражением, отвращением к себе — в ней много вещей, в которых признаваться не принято; но и автору, и читателю она помогает очиститься и освободиться. Наконец, ее попросту интересно читать.
А что получилась она, мягко говоря, неприятной — как считаются до сих пор неприятными лучшие романы и пьесы Леонова, — так ведь это и есть по нынешним временам самый серьезный комплимент.
Дмитрий Быков
Писатель рискнул и выиграл
После «Черной обезьяны» Прилепин перешел для меня из разряда хороших писателей, — которых много, — в разряд больших, умеющих не просто расти (это у нас случается), а изобретать (это во всем мире редкость). Написать две разные книги — не шутка, хотя по нынешним временам и это подвиг. Но предложить не только новый материал или манеру, а новый способ строить повествование, — заслуга куда более серьезная. Прилепину пошло на пользу заочное общение с Леонидом Леоновым, биографию которого он опубликовал в серии ЖЗЛ. Это влияние не на стилистическом — тут, слава богу, все свое, — но на мировоззренческом уровне: прилепинский ранний оптимизм относительно человеческой природы уступил место зрелому скепсису, леоновским опасениям насчет неминуемой деградации человечества. Ведь прилепинская «Черная обезьяна» — возвращение к пещерной архаике, шаг на низшую ступень эволюции, — пришла из самых мрачных пророчеств, рассыпанных по «Пирамиде» и «Скутаревскому». А композиция — самая сильная сторона нового романа — отсылает к «Дороге на океан», где разные пласты повествования связаны нелинейно и на первый взгляд алогично. У Прилепина в новом романе нет традиционного развития действия: вместо него — своеобразный прозаический кубизм, разложение реальности на несколько плоскостей. Это метод перспективный, хотя и требующий отличного владения техникой: лейтмотив вообще сильная штука, но дилетантизма не прощает. Прилепин одержим одной конкретной историей, которую, как в «Шуме и ярости», рассказывает три, четыре, пять раз — и все не может от нее отвязаться: вероятно, потому, что у этой истории нет счастливого разрешения. Она ведь о гибели мира.
Есть в «Обезьяне» и еще одно влияние: хотя Прилепин уверяет, что он Чарльза Маклина не читал, но вспоминать «Стража» — едва ли не лучший английский триллер за весь ХХ век — при чтении «Обезьяны» приходится часто. Узнается системообразующий прием: роковое стечение событий и персонажей, повторяющееся в разные времена. Как и у Маклина, здесь наличествует древняя легенда — и несколько ее буквальных повторений в новых декорациях. В «Страже» это был миф о сдаче города — и здесь тоже, только у Маклина город захватывает стихия, а у Прилепина он достается детям, «недоросткам», маленьким убийцам, лишенным страха и сострадания. Как и Маклин, Прилепин не дает однозначного ответа — в больном мозгу героя разыгрывается этот вечно повторяющийся сюжет или в истории неуклонно воспроизводится одна и та же страшная коллизия: дети-убийцы, власть, намеренная их использовать, врач, пытающийся их лечить и неспособный вылечить собственного сына-кретина… С одной стороны — неумелая, но неумолимая сила, с другой — вязкая, топчущаяся слабость, грязь, распад. Добавьте к этому не забывшуюся еще, слава богу, атмосферу прошлого лета, дымного, аномально жаркого, апокалиптического, — и вы поймете, что Прилепин попал в нерв. Его новая проза — вызывающе иррациональная и потому резко отличающаяся от ранней — обращается к самым темным предчувствиям и догадкам нынешнего читателя, и потому резонанс ей обеспечен.
Писать большую прозу сегодня — серьезный риск: Гоголь ведь сошел с ума не от того, что у него не хватало таланта написать второй том «Мертвых душ», а потому, что его не о чем было писать. На всех путях маячил самоповтор. Вся наличная реальность была уже описана и каталогизирована, а новой не было, до нее оставалось лет шесть, и их надо было прожить. Мы не Гоголи, но проблема у нас та же: в России давно ничего нового не происходит, текущая реальность не обсуждается, она бесконечно дробится — ибо людей почти ничто не объединяет, — а потому приходится интуитивно нащупывать, выражаясь волапюком кремлевской философии, «новые сущности и смыслы». Все туманно, гадательно, склизко, муторно — определяющим остается чувство опасности, тем более страшной, что источник ее неясен. Прилепин рискнул нащупать вектор, описать, хоть и метафорически, куда все идет, — и его картина будущего убедительна и точна.
В общем, случилось интересное: у нас был хороший писатель, числившийся в молодых и подававший надежды, успешный главным образом за счет экзотического автобиографического материала — как ранний Горький, с которым его часто сравнивали. И тут выяснилось, что это действительно писатель — не эксплуататор собственного опыта, не публицист, не рассказчик баек, а смелый и умный художник, замечательно распоряжающийся природным даром; художник, которому равно доступны гротеск, триллер и пародия. Прилепинская книга полна страхом, раздражением, отвращением к себе — в ней много вещей, в которых признаваться не принято; но и автору, и читателю она помогает очиститься и освободиться. Наконец, ее попросту интересно читать.
А что получилась она, мягко говоря, неприятной — как считаются до сих пор неприятными лучшие романы и пьесы Леонова, — так ведь это и есть по нынешним временам самый серьезный комплимент.
Дмитрий Быков
Б
Безрюмки-Встужева
"Безнадега - точка - ру
Вышел новый роман мастера сенсаций
Чего тут рецензировать? Все равно что всю нашу жизню рецензировать в объеме колонки. Тут главное — парад цитат. Плоть текста: нарочито корявая, нарочито неухоженная, жилистая, измордованная. Как плоть рассказчика, армейского первогодка.
К началу сюжета черные розы Красной армии вроде бы забыты, как страшный сон. Рассказчик — автор трех романов, обозреватель чего-то респектабельного, ответственный квартиросъемщик (как это нынче называется?) и отец двоих детей. Проскочил. Проехал.
Но настолько страшные сны не забываются, вот в чем штука. «Господи, недопустимо так унижать людей!» — писал блестящий прозаик старшего поколения о борьбе с брюками-дудочками в Пушкинском Доме 1950-х. Конечно, прав: и так унижать нельзя.
Однако рядом с детством-отрочеством-юностью (и зрелостью тоже), описанными в «Черной обезьяне» Прилепина, — комсомольский патруль на Невском и фарца в питерских сортирах пасторальны, как беды юношей в «Сентиментальном воспитании» Флобера.
…А впрочем, у нас и в Пушкинском Доме проводку 1916 года не меняли до 1990-х. И за ампирными стенами половины «градских» клиник Москвы еще царит то же, что в губернской психушке из «Черной обезьяны».
Изношенность, выщербленность, ущербность — может, и произошла от семидесятилетнего дефицита белил и двадцатилетнего дефицита бюджета на белила. Но за девяносто лет (или больше?) она-то и стала градообразующей. Структурной. Экзистенциальной, если угодно. Формирующей глаза, мозги, грады и веси. Ее синяки-гнойники до конца не лечатся, несут вялотекущее воспаление, вековую промозглую грязцу казармы, вагона, вокзала, общаги, шараги по всему организму, включая душу.
Думаю: именно об этом, а не о поисках «засекреченной правительством лаборатории, где исследуют особо жестоких детей», Прилепин и написал книгу.
Лабораторию-то рассказчик найдет. Обследует и подъезд, все жильцы которого были ночью вырезаны парой малолеток с преисподними глазами. Прилежно опросит соседей.
Но стоило ли герою-расследователю так далеко ходить?
Персонажа «Черной обезьяны» носит от кафе «Сомалийские пираты» на Мясницкой до деревни Княжое под древним городом Велемиром. И от голубятни его детства до гугнявого рассказа мужичка, которому «подвезло: одноклассник предложил съездить на мордовскую зону, встретить хорошего человека, который откинулся». И от привокзального тычка, где снимают девок с гламурным ассортиментом «стрип, орал, классика, лесбийские игры», — до семейного холодильника со сморщенными сосисками.
Третьеклассники бьют голубей арматурой, вор вскрывает на морозе нарезку колбасы, пацан бросает в соседку табуретом, деревенские дома «раскиданы кое-как, словно шла корова…»
Нищета, изъязвленность, издырявленность, в которой самая нестоящая вещь — человек (вдуматься: он у нас всегда был дешевле непарной галоши), мир, где не рассусоливают — не до того и не на что, мир, превращающий (тоже вроде как по бедности) армию и больницу, подъезд и пригородный вагон в опыт унижения, унижения, унижения — дышит насилием, пропитан насилием по самые капилляры. Что, особо жестокие дети из засекреченной лаборатории? То же — искрит везде.
И два параллельных сюжета «Черной обезьяны» Прилепина — межплеменная войнушка в неопределенно-древнем варварском городе и хроника партизанской войны с участием детей в африканской деревне — лишь подчеркивают то, что автор хочет сказать. Все, натурально, очень похоже на основной сюжет. И ничего к тому сюжету не добавляет.
…Если говорить о хороших текстах про ту ж природную стихию средней полосы — это пьеса «Терроризм» (2001) братьев Пресняковых. Там угрозу взрыва в аэропорту встречали вяло, бестрепетно. Потому что понимали: «Все это уже взорвалось. Внутри».
Прилепин в «Черной обезьяне» ничего, натурально, у драматургов-сверстников не заимствовал. Просто дышал тем же воздухом. Имел сектор обзора в те же 360 градусов.
…Но вот что примечательно: если хороших текстов про эту нашу кровную и сущностную беду не так много и запоминаются они надолго — то текстов вялых и плохих, раскисших, как среднерусская грунтовка, мутных, как стекла в электричках и стаканы в больницах, — таких текстов «про это» немерено.
Просто они живут ровно один букеровский сезон.
Получается странная штука: о жестокости нашей, об изношенности всей плоти страны, о котловане унижения, о безнадеге — нельзя не говорить. Но их так просто увидеть!
Еще проще — видеть только их. Особенно когда садишься писать.
Однако если вся оптика текста нацелена на них, если ничто иное в кадр не попадает (а в «Черной обезьяне» почти так, луч иной реальности — только малые дети героя) — это уже кажется не беззаветной гражданской тревогой, а леностью мысли. Общим местом, присущим этому жанру. Неотъемлемо, как дамскому роману — стрип, орал, классика.
Год назад Захар Прилепин выпустил в серии «ЖЗЛ» отличную книгу «Леонид Леонов». Плотную, умную, с широко намеченным контекстом. С тем сбалансированным пониманием предмета, которое и доказывает подлинность знания о русском ХХ веке.
Леонов жил в предельно жестокие времена. Судьба его разворачивала резко. Тем не менее — весьма подробная книга о Леонове не получилась безысходно мрачной… Да именно потому, что это была non-fiction! Честно следуя за героем, Прилепин-биограф видел его жизнь и жизнь Отечества — даже в Крыму 1921 года или в Москве 1930-х — не только в безысходно серой, с красным подбоем, краске полного отчаяния.
Но в художественной прозе автор свободен. И его легко сносит под тот же гражданский откос. В цепкую трясину мифа о бедных селеньях, скудной природе et cetera.
Хотя такой (только и единственно такой) образ нашей многострадальной… не более полон и правдив, чем слоганы на майках «Наших». Или афиши ансамбля «Березка».
«Это не последняя правда — это правда предпоследняя. Но и предпоследняя правда бывает до крайности нужна», — писал в 1917 году Н.А. Бердяев, выплескивая в лицо читателям «Русской мысли» другие горькие истины об Отечестве. Предпоследняя правда о черной обезьяне, местах ее расселения и взрывном росте популяции тоже нужна. Но мы ее знаем — уже, пожалуй, и до оскомины. Хотелось бы следующего шага: к какой-нибудь еще пред-пред-предпоследней правде.
И этот шаг явно потребует душевного усилия. Выдраться из безнадеги-точка-ру качественной прозе (и именно качественной прозе!) будет не легче, чем из трясины.
Может быть, и труднее. Где в данном случае твердое место под топью и точка опоры — кажется, не знает никто.
Елена Дьякова
Вышел новый роман мастера сенсаций
Чего тут рецензировать? Все равно что всю нашу жизню рецензировать в объеме колонки. Тут главное — парад цитат. Плоть текста: нарочито корявая, нарочито неухоженная, жилистая, измордованная. Как плоть рассказчика, армейского первогодка.
К началу сюжета черные розы Красной армии вроде бы забыты, как страшный сон. Рассказчик — автор трех романов, обозреватель чего-то респектабельного, ответственный квартиросъемщик (как это нынче называется?) и отец двоих детей. Проскочил. Проехал.
Но настолько страшные сны не забываются, вот в чем штука. «Господи, недопустимо так унижать людей!» — писал блестящий прозаик старшего поколения о борьбе с брюками-дудочками в Пушкинском Доме 1950-х. Конечно, прав: и так унижать нельзя.
Однако рядом с детством-отрочеством-юностью (и зрелостью тоже), описанными в «Черной обезьяне» Прилепина, — комсомольский патруль на Невском и фарца в питерских сортирах пасторальны, как беды юношей в «Сентиментальном воспитании» Флобера.
…А впрочем, у нас и в Пушкинском Доме проводку 1916 года не меняли до 1990-х. И за ампирными стенами половины «градских» клиник Москвы еще царит то же, что в губернской психушке из «Черной обезьяны».
Изношенность, выщербленность, ущербность — может, и произошла от семидесятилетнего дефицита белил и двадцатилетнего дефицита бюджета на белила. Но за девяносто лет (или больше?) она-то и стала градообразующей. Структурной. Экзистенциальной, если угодно. Формирующей глаза, мозги, грады и веси. Ее синяки-гнойники до конца не лечатся, несут вялотекущее воспаление, вековую промозглую грязцу казармы, вагона, вокзала, общаги, шараги по всему организму, включая душу.
Думаю: именно об этом, а не о поисках «засекреченной правительством лаборатории, где исследуют особо жестоких детей», Прилепин и написал книгу.
Лабораторию-то рассказчик найдет. Обследует и подъезд, все жильцы которого были ночью вырезаны парой малолеток с преисподними глазами. Прилежно опросит соседей.
Но стоило ли герою-расследователю так далеко ходить?
Персонажа «Черной обезьяны» носит от кафе «Сомалийские пираты» на Мясницкой до деревни Княжое под древним городом Велемиром. И от голубятни его детства до гугнявого рассказа мужичка, которому «подвезло: одноклассник предложил съездить на мордовскую зону, встретить хорошего человека, который откинулся». И от привокзального тычка, где снимают девок с гламурным ассортиментом «стрип, орал, классика, лесбийские игры», — до семейного холодильника со сморщенными сосисками.
Третьеклассники бьют голубей арматурой, вор вскрывает на морозе нарезку колбасы, пацан бросает в соседку табуретом, деревенские дома «раскиданы кое-как, словно шла корова…»
Нищета, изъязвленность, издырявленность, в которой самая нестоящая вещь — человек (вдуматься: он у нас всегда был дешевле непарной галоши), мир, где не рассусоливают — не до того и не на что, мир, превращающий (тоже вроде как по бедности) армию и больницу, подъезд и пригородный вагон в опыт унижения, унижения, унижения — дышит насилием, пропитан насилием по самые капилляры. Что, особо жестокие дети из засекреченной лаборатории? То же — искрит везде.
И два параллельных сюжета «Черной обезьяны» Прилепина — межплеменная войнушка в неопределенно-древнем варварском городе и хроника партизанской войны с участием детей в африканской деревне — лишь подчеркивают то, что автор хочет сказать. Все, натурально, очень похоже на основной сюжет. И ничего к тому сюжету не добавляет.
…Если говорить о хороших текстах про ту ж природную стихию средней полосы — это пьеса «Терроризм» (2001) братьев Пресняковых. Там угрозу взрыва в аэропорту встречали вяло, бестрепетно. Потому что понимали: «Все это уже взорвалось. Внутри».
Прилепин в «Черной обезьяне» ничего, натурально, у драматургов-сверстников не заимствовал. Просто дышал тем же воздухом. Имел сектор обзора в те же 360 градусов.
…Но вот что примечательно: если хороших текстов про эту нашу кровную и сущностную беду не так много и запоминаются они надолго — то текстов вялых и плохих, раскисших, как среднерусская грунтовка, мутных, как стекла в электричках и стаканы в больницах, — таких текстов «про это» немерено.
Просто они живут ровно один букеровский сезон.
Получается странная штука: о жестокости нашей, об изношенности всей плоти страны, о котловане унижения, о безнадеге — нельзя не говорить. Но их так просто увидеть!
Еще проще — видеть только их. Особенно когда садишься писать.
Однако если вся оптика текста нацелена на них, если ничто иное в кадр не попадает (а в «Черной обезьяне» почти так, луч иной реальности — только малые дети героя) — это уже кажется не беззаветной гражданской тревогой, а леностью мысли. Общим местом, присущим этому жанру. Неотъемлемо, как дамскому роману — стрип, орал, классика.
Год назад Захар Прилепин выпустил в серии «ЖЗЛ» отличную книгу «Леонид Леонов». Плотную, умную, с широко намеченным контекстом. С тем сбалансированным пониманием предмета, которое и доказывает подлинность знания о русском ХХ веке.
Леонов жил в предельно жестокие времена. Судьба его разворачивала резко. Тем не менее — весьма подробная книга о Леонове не получилась безысходно мрачной… Да именно потому, что это была non-fiction! Честно следуя за героем, Прилепин-биограф видел его жизнь и жизнь Отечества — даже в Крыму 1921 года или в Москве 1930-х — не только в безысходно серой, с красным подбоем, краске полного отчаяния.
Но в художественной прозе автор свободен. И его легко сносит под тот же гражданский откос. В цепкую трясину мифа о бедных селеньях, скудной природе et cetera.
Хотя такой (только и единственно такой) образ нашей многострадальной… не более полон и правдив, чем слоганы на майках «Наших». Или афиши ансамбля «Березка».
«Это не последняя правда — это правда предпоследняя. Но и предпоследняя правда бывает до крайности нужна», — писал в 1917 году Н.А. Бердяев, выплескивая в лицо читателям «Русской мысли» другие горькие истины об Отечестве. Предпоследняя правда о черной обезьяне, местах ее расселения и взрывном росте популяции тоже нужна. Но мы ее знаем — уже, пожалуй, и до оскомины. Хотелось бы следующего шага: к какой-нибудь еще пред-пред-предпоследней правде.
И этот шаг явно потребует душевного усилия. Выдраться из безнадеги-точка-ру качественной прозе (и именно качественной прозе!) будет не легче, чем из трясины.
Может быть, и труднее. Где в данном случае твердое место под топью и точка опоры — кажется, не знает никто.
Елена Дьякова
m
marat58
новый роман
прекрасная, по-детски свежая и озорная, но в то же время всевидящая и всесокрушающая «непосредственность»
это про мадмуазель, в которой присутствуют многочисленные пассажи, как высшая оценка женских «душевных» качеств?
Авторизуйтесь, чтобы принять участие в дискуссии.